Физическая география | Население | Политика и финансы | Медицина | Экономика | Просвещение | Общественное призрение и благотворительность | История | Право | Русский язык и литература | Искусство | Наука | Дополнение
Русский язык | История русской литературы | Приложения: Регионы | Населённые пункты | Монеты | Реки | Иск. водные пути | Озёра | Острова
B. История русской литературы. История русской литературы для удобства обозрения основных явлений ее развития может быть разделена на три периода: I — от первых памятников до татарского ига; II — до конца XVII века; III — до нашего времени. В действительности эти периоды резко не разделены и переходят один в другой, как старое отзывается в новом, но основные их черты различны.
I. От первых памятников до татарского ига. Если в понятие литературы внести широкое понятие художественного творчества народа в слове (а не только в письме), то первым фактом такой истории должно стало изложение народной словесности, существовавшей искони до письма. Так обыкновенно начинают историки. Это естественно там, где затем письменность развивалась из этого основания. У нас этого не было: народная поэзия при самом начале письменности подверглась гонению книжников и существовала в устном предании до первых записей в XVII веке, лишь отрывочно и случайно отражаясь в памятниках письменности. В устном предании она дошла до нашего времени, пережив историческую судьбу народа, многое совсем утратив, а многое сохранив в очень измененной форме (см. Народная поэзия). Русская письменность начинается с христианства. Первые книги и грамота явились в церковной жизни, вероятно, еще до Владимира Святого, так как уже были написаны договоры Олега и Игоря с греками. Первые книги были богослужебные и церковно-поучительные, взятые у предваривших русский народ в христианстве болгар (и мораван?) и писанные на старославянском языке, ставшем церковным. Этим определилась первая форма литературного языка русской письменности. Первые книжники были служители церкви, которым грамота была необходима для исполнения их служения. Их первые писания направлялись в особенности на церковное поучение, почему в этой области письменности надолго, частью даже доныне, утвердилось господство церковно-славянского языка. Но этот язык, хотя и близкий, был все-таки чужим наречием, и в письменном употреблении у русских с первых же шагов сказалось и влияние родной речи: переписывая южно-славянские (и моравские?) книги, русский писец невольно (а иногда и намеренно, чтобы быть более понятным своему русскому читателю) видоизменял церковно-славянскую фонетику и грамматические формы на русские, заменяя и самые слова русскими. С другой стороны, грамота нашла применение в делах правления и во всем том, что требовали записи: слово «грамота» (с греческого) стало названием правительственного распоряжения, частной сделки, в народном языке (и доныне) — названием письма. Грамота стала средством письменности не только церковной, но и светской, гражданской, стала средством литературы. Распространение грамоты с самого начала было предметом заботы князей. Владимир Святой основал первую школу. Не видно, чтобы потом школьное дело получило правильную постановку; оно оставалось предметом лишь отрывочных попечений князей, епископов, монастырей; учение шло и частное. Вероятно, с этой поры установилось обучение по букварю, Часослову и Псалтыри, удержавшиеся до наших дней. Впоследствии упоминаются специалисты обучения — «мастера» (в Новгороде). Во всяком случае грамотность росла; книги были нужны для умножавшихся церквей и монастырей, для дел правления, наконец, для частных дел и любознательности. Были ревнители книжного дела не только между князьями, но и между княгинями: уже в первые века собирались библиотеки. Таким образом, первой основой просвещения было христианство. Источником новой эры, знаний, умственных и нравственных возбуждений была Византия, как прямо, так и посредственно: прямо, потому что русская церковь в первые века была подчинена Константинопольской патриархии и первые митрополиты были греки, приходившие, без сомнения, с греческой свитой и клириками (частью, вероятно, также южно-славянами); посредственно, потому что первые церковные книги, послужившие основанием русской грамоты и литературы, были южно-славянские и моравские переводы с греческого, начиная с переводов Святого Писания и богослужебных книг святого Кирилла и Мефодия. С течением времени количество этих произведений все возрастало: в древнюю Русь приходили новые труды письменности южно-славянской, затем появляются и собственные труды. Воздействие южного славянства продолжалось в течение всего древнего периода и до половины среднего; последние его факты принадлежат XV-му столетию. Русские книжники также переводили с греческого, учась языку от приезжих греков; при чрезвычайном распространении паломничества книжники бывали в Константинополе, на Афоне, приносили книги, а также и легенды. Так собралась обширная литература церковного содержания, составляющая наибольшую долю древней русской письменности: книги Святого Писания и толкования к ним, церковные уставы, книги богослужебные, творения святого отца, догматические и учительные, жития святых, в отдельности и целыми собраниями (Патерики, Прологи), переводы греческих летописцев (Амартол, Малала, Манассия), сборники мудрых изречений и т. д. Эта литература имела видное историческое значение. При слабом развитии школы и других сторон литературной деятельности, церковная письменность оставалась в течение веков главной, почти единственной пищей, нравственной и умственной, для русских книжников, а при их посредстве — и для самого народа, когда после известного периода «двоеверия» христианство, хотя в популярной форме, возобладало над умами. Церковное мировоззрение на разных степенях понимания и чувства стало всеобщим и рядом с непосредственным влиянием церкви сильно содействовало образованию народного характера. Народ стал понимать себя как «святую Русь». Это представление уже с первых веков нашей истории возымело великое значение и в международных столкновениях с Востоком, и в самое время татарского ига, внушая русскому народу, при всех бедствиях, чувство превосходства над всеми «погаными» и «неверными» и давая ему нравственную силу в тяжелых исторических испытаниях. Здесь развивался и нравственный мотив для основания русского царства. Была и обратная сторона: как церковное благочестие, так и эта письменность, не просвещенные и не уравновешенные школой, впадали в обрядовую внешность, крайнюю исключительность, которые впоследствии, в московском периоде развились в нетерпимость, мешавшую самим успехам образования. С другой стороны, церковная письменность получала значение между славянское: в ней собралось почти все содержание южно-славянской православной письменности, болгарской и сербской. После падения южно-славянских царств, в конце XIV века, их литературная деятельность стала падать и наконец совсем заглохла, так что их древнее наследие сохранилось только в письменности русской. Как с возвышением московского царства сюда стали направляться политические ожидания православного Востока, а также славянского юга, так последний находил в единстве церковной письменности залог общения. Наконец, эта письменность послужила школой для русских писателей: из Святого Писания, отцов церкви, житий святых они почерпали и содержание, и форму, и стиль своих произведений. Славные учителя, Василий Великий, Григорий Богослов, Златоуст были великими образцами и авторитетами в церковном поучении; жития и легенды дали образец душевного спасения; в рассказе летописи неизменно приводятся примеры и поучения из Писания, отцов церкви, византийского хронографа; сама история представляется исполнением божественной воли, в благополучии — Божьей милостью, следствием молитвы и заступничества святых угодников, в бедствии — наказанием за грехи. В таких условиях начиналась литература.
Как во главе русской иерархии стояли первые митрополиты-греки, так они стоят в ряду первых русских писателей, в переводах. Таковы были в XI в. Леонтий, Георгий (около 1065—79), Иоанн II (1080—89), в начале XII-го в. — Никифор (1104—1121). С половины XI в. являются и первые русские писатели, из церковного круга и в том направлении, которое определялось церковным служением. Это были Лука Жидята, новгородский архиепископ (1035—59), первый поставленный из русских по воле великого князя Ярослава, автор краткого поучения о христианской нравственности, и первый митрополит из русских, поставленный по воле того же Ярослава, Иларион (около 1051—54), автор поучений и похвалы князю Владимиру. Жизнь и школа древних писателей русских обыкновенно мало известна, некоторые из них в это первое время обнаруживают вместе с дарованием и большое искусство стиля. Таков был Иларион: он воспитался на византийских образцах, но достигал истинного одушевления и красноречия. Киево-печерский игумен Феодосий (1062—74) был автором нескольких поучений, посланий (к великому князю Изяславу) и молитв; указаны греческие образцы некоторых поучений, носящих в рукописях его имя. Рядом с поучениями общего церковного характера в XI-м в. мысль писателей обращается к самой русской жизни в форме жизнеописания святых подвижников и в опытах истории. Таковы были описания Иакова Мниха, которому принадлежат житие и похвала князю русскому Володимиру и житие святых страстотерпцев Бориса и Глеба, и писания знаменитого Нестора Летописца (родился 1056, умер около 1114), который составил другое житие Бориса и Глеба, житие Феодосия Печерского и сказание о перенесении его мощей; ему же приписывалось написание «Повести временных лет». В Киево-печерском Патерике, заключающем жития печерских подвижников, упомянут именно «Нестор, иже написа летописец»: в Патерик вошли его сказания о печерских подвижниках, как и в летопись, но самая Повесть, как теперь вообще полагается, в ее ныне известном объеме составлена не им. Князь Владимир, утвердивший русское христианство, был уже ближайшим поколением понят как великое историческое лицо и послужил предметом нескольких житий и восхвалений: летопись сообщила и сказания, получавшие уже легендарный характер, о самом крещении князя Владимира и русского народа. Для потомства князь Владимир стал святым и равноапостольным, для народной поэзии — ласковых князем и красным солнышком, средоточием богатырской былины. На рубеже двух столетий стоит писатель-князь Владимир Мономах (1053—1125). В Лаврентьевском списке летописи под заглавием «Поученье» соединены три сочинения Мономаха: Поучение детям, Послание к князю Олегу Святославичу и молитва. Поучение в высокой степени любопытно как произведение древнего русского князя, игравшего деятельную историческую роль; здесь отразились и его нравственные начала, и черты княжеского быта; поучение замечательно и живым языком, свободным от церковной книжности. В половине XII столетия действовал Климент Смолятич, киевский митрополит, избранный без сношения с константинопольским патриархом (и потому не признанный некоторыми князьями и епископами). Древняя летопись говорила о нем, как о философе и книжнике, какого еще не бывало в русской земле; имя его, однако, было потом мало известно. В последнее время издано его Послание к смоленскому пресвитеру Фоме, посвященное толкованию Писания. По наклонности к притчам и прообразам он считается предшественником Кирилла Туровского, как бы представителем особой литературной школы, а по форме послание является началом тех вопросоответных произведений, которых образчиком была чрезвычайно потом распространенная «Беседа трех святителей». Сочинения Кирилла, епископа Туровского (жившего около 1130—82 гг.), своими особыми достоинствами могут действительно внушать мысль о литературной школе. Уроженец города Турова и сын богатых родителей, он принял пострижение и святостью жизни приобрел великое уважение; он заключился даже в «столпе», куда перенес и свои книги. Киевский митрополит по просьбе князя туровского и жителей поставил его епископом Турова. Его писания состоят из молитв, сочинений об иноческой жизни и слов (с достоверностью считают принадлежащими ему восемь или девять слов). Слова Кирилла Туровского, еще более нежели поучения Илариона, представляют чрезвычайно замечательное, даже единичное явление в древней письменности по их высокой литературной обработке. Старые книжники с той поры и после вообще близко держались греческих (переводных) образцов, но Кирилл, хотя также отчасти с ними связанный, является самостоятельным писателем крупного дарования: это — оратор, знакомый с приемами искусства. Новейшим исследователям древнего периода он кажется почти загадкой или явлением исключительным: это — ученик византийских церковных ораторов, но вообще он своих образцов не повторял. Едва ли кто из последующих церковных ораторов может сравнится с Кириллом по изяществу речи, принимающей иногда и поэтические оттенки. Древнему периоду принадлежат еще несколько других произведений замечательного достоинства: они свидетельствуют о живом поэтическом творчестве, еще не подавленном церковно-аскетическими запрещениями, и о разнообразных литературно-народных интересах. Таково, во-первых, знаменитое «Слово о Полку Игореве», повествующее, как настоящая поэма, о походе князя Игоря против половцев, в конце XII века. Это — произведение, единственное в своем роде во всей допетровской письменности, произведение высокого достоинства, к удивлению — не оставившее никакой поэтической традиции: в древней письменности мало следов его влияния. Найденное случайно в конце XVIII в. гр. А. И. Мусиным-Пушкиным в рукописи XV—XVI века, сгоревшей потом в пожаре 1812 г., «Слово» было издано весьма неумело. С тех пор оно вызвало множество изданий и комментариев; последние приобретают некоторую почву только теперь, с развитием изучения народной поэзии, к которой «Слово» различным образом примыкает. Оно открывается обращением к «соловью старого времени», вещему Бояну, и дает нам красивый, хотя неясный намек на старого народно-дружинного певца. Рассказ о походе, о битве, о скорби покинутой Ярославны исполнен поэтическими чертами редкой красоты, параллели которых отыскиваются теперь в народно-поэтическом предании. «Слово» было написано книжником, над которым, однако, еще владычествовала народно-поэтическая стихия, почему рядом с «Богородицей Пирогощей» являются на сцене Дажбог, Хорс, оборотень Всеслав, народное причитание, призывы сил природы и т. д. Автор «Слова» — вместе с тем горячий патриот: он с гордой радостью вспоминает имена князей, прославлявших русскую землю, и, рассказывая о поражении и плене князя, скорбит о раздорах, которые делят русскую землю и отдают ее насилию поганых. Во всей поэме неизменно господствует тон высокого одушевления. Отрывочный остаток княжеской литературы древнего периода представляет «Слово» или «Моление» Даниила Заточника, обращенное к князю Ярославу Всеволодовичу, вероятно, в первой четверти XIII века. Это — моление провинившегося дружинника, сосланного на озеро Лаче: но Даниил был человек книжный, и свое моление обставил нравоучительными текстами из Писания, народной мудростью и замысловатым остроумием, вследствие чего личное послание стало весьма распространенным памятником литературы нравоучительных изречений. К началу XII-го столетия относится замечательный памятник древней письменности — «Хождение» Даниила игумена, ходившего в Иерусалим в 1106—1108 годах. Паломничество стало распространяться с первых веков русского христианства и до такой степени, что церковная власть нашла нужным воздерживать странников (чтобы противодействовать бродяжничеству), объясняя, что душу можно спасти и дома доброй жизнью (так — в «Вопросах Кирика» к архиепископу Нифонту). Паломники, как особый разряд людей, подлежали церковному ведению и суду. «Хождение» Даниила, впоследствии самый распространенный памятник паломнической литературы, занимает в ней первое место и по своему литературному достоинству. Оно проникнуто благочестивым настроением, написано «верных ради человек», чтобы, слыша о святых местах, о них скорбели и получили равную мзду с теми, кто доходил до них. Автор прибавляет, однако, что большую мзду можно получить, оставаясь дома добрыми людьми. В Святой земле, у Гроба Господня, Даниил молится за русскую землю и русских князей. Рассказ его отличается точностью описаний и полной верой в легендарные сказания, какие он раньше знал и здесь слышал и в которых, как в то же время в летописи, мы имеем первые свидетельства о широко распространенной потом апокрифической литературе. Около 1200 г. странствовал в Царьград новгородский архиепископ Антоний, в мире Добрыня Ядрейкович (Андрейкович). Антоний видел в Царьграде только нескончаемое множество святынь, великолепные храмы, наполненные священными предметами библейской и евангельской истории, мощами святых и мучеников и пр. — и хождение его опять сполна принадлежит области легенды и апокрифического сказания. Кроме исторического значения в судьбах русской древней письменности, «Хождение» Даниила имеет большое значение для исследований палестинской топографии и археологии, а «Хождение» Антония доставляет важные указания для археологии Царьграда. Из этого периода сохранились еще любопытные летописная запись от 1163 года (с продолжением от 1329 г.), как в том году из Великого Новгорода от Святой Софии ходили 40 мужей-калик ко граду Иерусалиму, ко гробу Господню, как они гроб Господень целовали и рады были, взяли у патриарха благословение и святые мощи, и принесли их в Новгород; невольно вспоминаются при этом сорок калик в былине.
Наконец, замечательным памятником древнего периода была летопись. Основанием ее была знаменитая «Повесть временных лет, откуду есть пошла русская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуду русская земля стала есть». По новым исследованиям, «Повесть» не была первым началом летописания; ей предшествовал свод известий, составленный в Киеве в половине XI столетия на основании русских записей и греческих источников. Впоследствии «Повесть», имевшая не одну редакцию, стала обычным началом летописи в ее различных разветвлениях. Где было начало летописи, кто были летописцы? Эти вопросы вызывали разные решения; писцами, которые несколько раз себя назвали, были духовные лица, от игумена до пономаря; классическим древним летописцем представляется монах Нестор, как в поэтической реставрации Пушкина — монах Пимен; древним средоточием летописания является монастырь, но в том его значении (особливо Печерского монастыря в Киеве), какое имел он в киевском периоде: монастырь был уже ознаменован святостью подвижников, он был близок к князю как нравственный, затем и политический авторитет; в нем собраны были ученые книжники, в нем стекались известия. Некоторые исследователи полагали, что по живости политических интересов летопись может считаться именно делом самих городов. Как бы то ни было, древнейшая летопись свидетельствовала о живой литературной деятельности и широких интересах. Летописец, почти единственный раз в древней письменности, хотел дать понятие о целом славянском племени; он исчисляет русские племена, с любовью собирает предания о древних князьях, приводит документы княжеского архива (договоры Олега и Игоря), рассказывает о печерских подвижниках, дает нередко живой рассказ о событиях текущих. Все это освещено благочестивым настроением. История начинается с библейского рассказа о сотворении мира; после Вавилонского столпотворения, когда языки разделились, в Иафетовом племени выделилось славянство и среди его племен — русский народ. Вся история совершается по воле Божьей: княженья и народ держатся милосердием Божьим и молитвой; за грехи Бог казнил всякими бедствиями — голодом, мором, трусом и нашествием иноплеменных. Летописец восхваляет князей благочестивых и книжных. Старейшая летопись, веденная в Киеве, и летопись галицко-волынская отличаются от позднейшего летописания своей народной свежестью. Как христианин и, вероятно, лицо духовное, летописец не дает внимания тому народному быту, в котором хранились еще остатки язычества, но он с любовью рассказывает предания исторические — о первых князьях, о борьбе с иноплеменниками, о первых святых подвижниках; у него еще хранится память о целом славянстве, к которому принадлежит русский народ; он рассказывает о начале славянской грамоты и, раньше, о посещении русской земли апостолом Андреем, предсказавшим величие Киева, матери русских городов, и будущий свет христианства в русской земле. Летопись галицко-волынская своим оживленным, иногда поэтическим рассказом напоминает в некоторых чертах «Слово о Полку Игореве»…
С первых веков своего христианства русская земля имела святых подвижников, как Антоний и Феодосий Печерские, как, еще раньше, два мученика варяга, как мученики-князья святой Борис и Глеб; доходили даже сказания о святых западно-славянских, как чешские Вячеслав и Людмила. Почитание памяти святых людей еще в древнем периоде положило начало литературе житий, весьма распространившейся впоследствии: жития давали историю, но вместе и легенду, так как сказания о святых иногда еще при их жизни получали в народной фантазии поэтическую окраску в церковном направлении. Святость обыкновенно проявлялась чудесами, так что обычным заглавием таких жизнеописаний было «Житие и чудеса». С укреплением христианства, при сильном возбуждении религиозного чувства область житий — агиография — распространилась по всей русской земле: каждый большой город имел свою святыню в виде местного святого, чудотворной иконы, знаменитого храма (как Святая Софья киевская и новгородская, Святая Троица псковская, Богородица владимирская) и т. п. В древнем периоде возникла и мысль о собрании в целое таких сказаний, результатом чего был знаменитый «Патерик Печерский», сборник житий печерских подвижников, составившийся из трудов Симона, первого епископа во Владимире (умер 1226), и монаха Поликарпа: впоследствии он был распространен в чтении и подвергся разным редакциям.
Древний период русской письменности, как и жизни, носит вообще своеобразный характер, которого уже не встречаем потом в народной жизни и письменности. Это была пора свежей непосредственности, деятельной боевой жизни, оставившей след в поэтических преданиях народа; пора международного общения, еще не возбуждавшего вероисповедных опасений; пора оживленной и разнообразной письменной деятельности, создавшей типы литературного труда для последующих веков (летопись, житие, учительное слово, хождение), которые, однако, не умели развить поэтического наследия древней Руси (такова одинокость «Слова о Полку Игореве»). Владимир Святой, Ярослав и другие князья заботились о школе; летопись упоминает князей книголюбцев; князь Всеволод знал пять языков; творения таких писателей, как Иларион и Кирилл Туровский, указывают, по-видимому, на правильное изучение словесного искусства (по византийским образцам); Владимир Мономах оставил чрезвычайно любопытную автобиографию; «Слово о Полку Игореве» свидетельствует о высоком поэтическом настроении писателя-патриота. Удельная форма государства стала источником политической слабости целого, но уделы, располагавшиеся по естественным областям «земель», открывали возможность местного развития. Древняя Русь имела уже несколько центров политических, которые становились и культурными: Киев, Галич, Новгород, Ростов, Тверь, наконец, Москва. Древний период представляет и примеры живого общения с Западом: любопытные намеки Слова о Полку Игореве о немцах и венедицах, греках и Мораве, поющих славу Святослава, имеют параллель во влиянии западного искусства, доходившем до отдаленного Владимира. Не выяснен вопрос о частных свойствах племени, игравшего наиболее деятельную роль в Киеве. Некоторые исследователи предполагают, что это племя были также великорусы, отступившие впоследствии на север; более вероятно другое мнение, что в Киеве действовала та же южная отрасль племени, которую видим здесь в последующие века, и упомянутые особенности культурного характера древнего периода подкрепляют это предположение. Политическая несостоятельность удельно-вечевой формы, из которой не выработалась федерация, движение народной колонизации на северо-восток частью по условиям первобытного экономического быта вследствие частью необходимости отграничить финно-тюркских инородцев, частью по внушениям богатырского удальства — еще с XII в. наметили новую политическую систему, которая и стала мало-помалу утверждаться на северо-востоке, где не были так сильны удельно-вечевые предания. Это было зарождавшееся стремление к сосредоточению, к утверждению земли во власти одного княжеского рода. Оно едва возникало, когда совершилось нашествие монголо-татар, на время подействовавшее оглушающим образом. В конце концов под татарским игом процесс завершился возвышением Москвы, которая положила конец и самому игу.
II. С татарского нашествия начинается и новый период политической жизни древней Руси, и новый период письменности. По мнению Соловьева, татарское иго не изменило основного процесса государственности; но во всяком случае в этот процесс вошел чужой, вообще мало благоприятный элемент унижения перед ордой и татарского насилия. Татарское иго способствовало и расколу русского целого на Русь восточную и западную. В культурном отношении, в истории образования национального характера, татарское иго было великим бедствием. Кроме материального разрушения, было разрушение нравственное. Погибло много национальной старины, которая составляет нравственный капитал народа; национальная жизнь надолго поглощена была одной заботой самосохранения, и когда благодаря запасу силы оно было достигнуто, утверждение государственности в Москве совершилось с немалым ущербом нравственным. Современные летописцы, рассказывая о первых путешествиях князей в орду на поклон, говорят о страхе и «обиде» — т. е. обиде для целого народного чувства; но мало-помалу, терпя насилие, приучались и сами к насилию, и огрубение нравов, шедшее из этого источника, едва ли подлежит сомнению. Сами по себе татары не могут иметь прямого влияния на русских. При первом порабощении русский чувствовал себя выше победителя, который был в его глазах и на века остался «злым» и «поганым». Вскоре оказалось влияние более высокой культуры; татары переезжали жить на Русь, принимали христианство: в числе русских святых уже в XIII—XIV столетии является Петр, царевич ордынский. Чем дальше, тем больше подобные факты умножались — но рядом продолжались и факты насилия, и татарские князья и мурзы, вступившие в русскую службу, вероятно, долго сохраняли свою первобытную природу. Ввиду опасности для государственного бытия вся политика князей была направлена на усилия национального самосохранения; среди забот о сосредоточении сил забывали думать о просвещении. Школа и книжность упали, не обновляясь новым содержанием. Русь Литовская загородила Москву от сношений с Западом; народное чувство все больше укреплялось в противопоставлении святой Руси поганому Востоку, но в своем культурном одиночестве перешло в крайнее самомнение, враждебно относившееся не только к восточному влиянию, но и к западному, и к последнему, быть может, еще более, так как здесь проявлялась давно внушенная греками ненависть к латинству. Века татарского владычества скудны памятниками литературы. В эпоху тяжелого внешнего гнета с особенной силой развивается религиозное настроение; при отсутствии просвещения и культурного развития нравственные силы уходят на аскетизм. Это было время чрезвычайного размножения монастырей, особливо на севере. Суровые аскеты удалялись в пустыни, строили там келии; слава подвижничества привлекала учеников; в пустыне основался монастырь, богател вкладами, становился землевладельцем и центром монашеской книжности. Среди таких основателей бывали сильные характеры, которые содействовали укреплению монашеского идеала и влияния как в жизни, так и в литературе. Игумены монастырей имели нередко значительное политическое значение, как советники князей; из их среды выходили иерархи. Как некогда митрополит Петр оказал великую услугу московскому княжению, перенесши митрополичий престол в Москву, так игумены монастырей (Пафнутий Боровский, Иосиф Волоцкий и др.) были приверженцами Москвы и немало послужили московскому авторитету. Преподобный Сергий благословил Димитрия на борьбу с Мамаем; митрополит Геронтий с «собором», архиепископ Вассиан возбуждали Ивана III к борьбе с Ахматом. Иерархи и игумены обращались, по древнему обычаю, с учительными посланиями к князьям. Князю был важен союз с иерархией и для душевного спасения и для целей политических. В конце концов митрополит венчал великого князя московского на царство и освятил его власть церковным благословением. Окруженные славой подвижнической и легендой, монастыри становились народной святыней; к ним устремлялось паломничество (особенно после взятия Константинополя турками, был почти загражден путь в Палестину). В смутные военные времена монастыри делались и пунктами военной обороны (Псковско-Печерский монастырь во время Батория, Троицкая лавра в междуцарствие), и это умножало их авторитет. Наконец, в монастырях сосредоточивалось церковное княжничество. Литературная деятельность за эти века не была обильна. В XIII в. от епископа Владимирского Серапиона осталось несколько поучений, изображающих, между прочим, «томление и муку» от нашествия немилостивых иноплеменников. Серапион укоряет паству за нехристианские суеверия (вера в волхвов и пр.) и объясняет, что за грехи Бог и посылает на людей казни, голод и мор, трясение земли и самое нашествие. К первым временам ига должен относиться памятник, от которого недавно только отыскано любопытное начало — «Слово о погибели русския земли». На первых страницах описывается бывалое при старых князьях могущество и процветание русской земли, и только в последних сохранившихся строчках говорится неясно о «болезни» христиан во времена автора, т. е., вероятно, болезни от татарского нашествия. Целый состав памятника остается неизвестен; можно только сказать, что картина прежнего могущества Руси изображается широкими чертами, напоминающими «Слово о Полку Игореве»; есть намеки на стиль народной поэзии, но больше, чем в старом «Слове», книжных риторических украшений. Ко второй половине XIII в. относится «Правило» митрополита Кирилла III и «поучение к попом». «Правило», составленное на соборе с епископами, опять указывает на грехи, вынудившие от Бога наказание, и дает наставления о церковном благоустройстве; оно восстает против «бесовских игрищ», кулачных боев. Поучение к попам состоит в объяснении их высоких церковных обязанностей. К этому времени относят также несколько поучений, принадлежащих неизвестным писателям и направленных в особенности против остатков язычества — того, что назвали тогда «двоеверием»: замечательно в особенности «Слово некоего Христолюбца и ревнителя по правой вере». В XIV в. продолжается литература церковного поучения или поучительного послания. Таковы были труды московских митрополитов Петра (родом с Волыни), Алексия (сына черниговского боярина), епископа Сарайского Матфея, митрополита Киприана (пришельца, южного славянина), Кирилла Белозерского. Их общая тема — осуждение греховной жизни, иногда лишь с некоторыми чертами современного быта, и призывы к благочестию с угрозами Божия гнева. В посланиях Киприана (митрополита Киевского, потом Московского, 1376—1406) любопытна уверенность в близком конце мира: «ныне последнее время и летам скончание приходит и конец веку сему; бес же вельми рыкает, хотя всех поглотити». Он был противником монастырских имений: отрекшись от мира, не должно обязываться мирскими делами и снова строить то, что разорил. Киприан был большой труженик, занимался переводами учительных богослужебных книг и особенно заботился об исправлении богослужебных книг. Книжная деятельность митрополита Киприана имеет особое значение, что он был начинателем южно-славянских воздействий в нашей старой письменности. Кирилл Белозерский (1337—1427) — один из знаменитейших и типических подвижников среднего периода, юношей принял пострижение в Москве; шестидесяти лет он удалился в пустынное житие и поселился в пещере; слава святости привлекла ему учеников, и он стал основателем монастыря, который вскоре приобрел великую славу, был любим московскими князьями и царями, стал одним из богатейших землевладельцев (ему принадлежало до 20000 крестьян) и был школой и приютом «белозерских старцев», игравших роль в XV веке. В своих посланиях к князьям Кирилл был обычным моралистом и примирителем. Он советовал заботиться о правосудии, об исправлении народных нравов («великая пагуба душам — крестьяне пропиваются, а души гибнут»), просил князя унимать подвластных ему людей «от скверных слов и от лаяния, понеже все это прогневляет Бога». В том же веке архиепископ Новгородский (1331—1352) святой Василий написал тверскому епископу Феодору послание, где объяснял вопрос о рае и аде: об этом много говорили в Твери, и Феодор учил свою паству, что рай, где жил Адам, более не существует, а есть только рай мысленный. Василий опровергает его указаниями на (апокрифические) сказания о рае на востоке (пустынник Макарий жил в двадцати поприщах от рая, Евфросин принес оттуда три небесных яблока) и приводит рассказ «своих детей новгородцев», которые видели ад «на дышущем море» и рай за горой, где «написан был Деисус лазорем чудным» (икона, изображающая Спасителя с Богородицей и Иоанном Крестителем); за горой был свет великий и слышались голоса ликования. Как выяснено теперь, рассказ новгородцев есть легенда, в то же время распространенная на Западе. С татарскими нашествиями, по-видимому, не прервались паломничества к святым местам, но они были несомненно затруднены, и памятники редки. XIV-му веку принадлежит, вероятно, «Беседа о святынях Царяграда», недавно отысканная и еще не вполне исследованная, как думают некоторые — составленная упомянутым архиепископом Новгородским Василием; сказание Стефана Новгородца, ходившего около половины XIV в. в Царьград и дивившегося его святыням и великолепию, так что и «ум сказати не может», и «в Царьград как в дуброву войти»; хождение некоего архимандрита Агрефения, описывавшего святые места Палестины; хождение смоленского дьякона Игнатия, который в 1387 г. сопровождал митрополита Пимена в Царьград, а потом был в Иерусалиме; сказание дьяка Александра, бывшего в Царьграде по торговым делам. Тому же веку принадлежит опыт эпического рассказа — «Сказание о Мамаевом побоище», принадлежащее рязанскому иерею Софонию или Софронию; дальнейшая обработка того же сюжета, «Задонщина», относится уже к XV в. Отдельные исторические повести об особенно замечательных событиях возникли еще в древнем периоде; впоследствии они размножаются, и в XIV—XV вв. находим целый ряд повестей (о житии и храбрости Александра Невского, благоверном князе Довмонте, о нашествии Батыя на русскую землю, об убиении князя Михаила Черниговского в орде, об убиении князя Михаила Тверского, Рукописание Магнуса короля Свейского и т. д.): эти повести заносились иногда в летопись, но обращались в рукописях и отдельными статьями. Сюда относится и Сказание о Мамаевом побоище; оно отличается от других повестей тем, что автор старался украсить свое повествование поэтическими чертами, для чего воспользовался «Словом о Полку Игореве» как образцом. «Задонщина», писанная менее натянутым книжным языком, также преисполнена подражаниями «Слову» — но именно на этом и сказалась великая разница литературных периодов. То, что было в «Слове» непосредственным внушением поэтической фантазии и чувства, в высказываниях XIV—XV веков становится безжизненной фразой: позднейшие книжники часто совсем не понимали поэтического образа, применяли его нескладно или фальшиво, вещий Боян «Слова» превратился в «вещанного боярина, горазного певца в Киеве»; слова: «о Русь, за шеломянем еси» (за горой) получили следующий вид: «русская земля, то первое еси как за царем за Соломоном побывала», т. е. совершенно потеряли смысл.
XV-й век был эпохой уже определявшегося окончательно исторического процесса, в результате которого Москва объединила уделы; великий князь московский был уже бесспорным властителем, удельные князья становились его придворными; самый Новгород потерял свою независимость. Политическое возвышение Москвы долго не сопровождалось возвышением ее книжного просвещения; до XV в. она была, по выражению Буслаева, татарским лагерем, проводила антинациональные начала, в книжности уступала Киеву и Новгороду XII века. Книжные интересы были гораздо сильнее в Новгороде и других прежних центрах. Составитель летописного сборника в первой половине XVI в. (Тверская летопись) извинял недостатки своего труда тем, что он — не киевлянин, не новгородец, не владимирец, а ростовский человек, конечно, указывая тем центры книжной деятельности; Москву он не назвал вовсе. В прежних центрах книжность заявляла себя преимущественно обилием местных сказаний исторических и житийных: легенда развивалась в Чернигове, Владимире, Ростове, Смоленске, Муроме, но в особенности в Новгороде, между прочим, отражая враждебные отношения его к Москве (напр. поставленный из Москвы архиепископ чудесно наказывается за неуважение к новгородской святыне). В конце концов политическое преобладание, обратившееся в господство, должно было внушить мысль о необходимости просвещения и развить книжную деятельность. На первый раз явилась чужая помощь: в Москве водворяется влияние южно-славянское. Выше назван, как его первый представитель, митрополит Киприан. В конце XIV в. пали оба южно-славянские царства, сербское и болгарское: перед падением в них оживились книжная деятельность и под турецким игом, пока, наконец, взятие Константинополя не подорвало последние силы южного славянства. В Москву приходят деятели этой последней поры южно-славянской книжности. Их школа была византийская, риторическая, какой не знали на Руси, особливо в Москве, — и здесь для подобных риторов представилось широкое поприще. В начале XV в. действовали в русской книжности два иноземца. Один был грек, митрополит Фотий, в Москве (1410—1431 г.), не вполне владевший славяно-русским языком, витиеватый моралист, по отзыву митрополита Макария, вялый и скучный: поучения его не имели почти никакого отношения к русской жизни, но, между прочим, и он ожидал близкой кончины мира: «грядет ночь, жития нашего престатие». Другой был южный славянин, вызванный митрополитом Киприаном, Григорий Цамблак, одно время митрополит киевский (1416), автор многочисленных поучений и сказаний, большой оратор, не столько моралист, сколько догматик, защищавший православие против латинства: сочинения его были очень распространенны между русскими читателями. Еще один пришелец, много работавший на Руси в половине XV веке, был сербин Пахомий Логофет: это был представитель южно-славянской учености и риторского искусства, по словам русских книжников, «от юности усовершившийся в писании и во всех философиях, превзошедший всех книжников разумом и мудростью». «Все философии» Пахомия применены были на Руси к одному делу, которое считалось настоятельным: по поручению великого князя и митрополита с собором Пахомий писал каноны, похвальные слова святым, сказания и особливо жития; последние, впрочем, состояли большей частью только в новых редакциях уже существовавших житий. Дело в том, что никто в России не мог тогда сравняться с Пахомием в витийстве: он вложил с свои писания вынесенные с славянского юга и Афона «добрословие» и «плетение словес», изумлявшие русских книжников. Пахомий стал для последних высоким образцом; плетение словес, мало заботившееся об исторической точности и стиравшее в первоначальных простых записях живые черты жизни и истории, стало обычным стилем церковно-исторических писаний. К южно-славянскому книжному искусству обращались и в XVI веке. Так, соловецкая братия посылала монаха Богдана на юг найти искусника для нового изложения житий своих святых, и Богдан вернулся с двумя похвальными словами, святому Зосиме и Савватию, написанными иноком Львом Филологом. По новейшим исследованиям, Пахомий Логофет был автором еще одного произведения, которое надолго стало весьма распространенным образовательным чтением в древней Руси: это был знаменитый «Хронограф», единственная книга по всеобщей истории, впоследствии распространявшаяся в различных новых редакциях. Риторическая школа Пахомия нашла последователей и между русскими книжниками: так, в числе писателей житий славится Епифаний, получивший за свое добрословие прозвание «Премудрого». Это становилось обычным стилем для жития и вообще для изложения возвышенных предметов: в первой половине XVII в. мы встречаемся с ним у историков междуцарствия в форме, доходящей до уродливости; во второй половине XVII в. к нему присоединилась, или пришла на смену, схоластическая риторика киевской школы. На переходе от XV в. к XVI-му веку совершалась деятельность новгородского архиепископа Геннадия (1485—1504) и его союзника Иосифа, игумена волоцкого (1440—1515). Новгород издавна вел обособленную жизнь, сохраняя до последнего столкновения с Москвой вечевую жизнь, поддерживая торговые сношения с немецким Западом, которые сопровождались известными культурными влияниями, имея свою летопись, легенду, эпическое предание. Новгородская легенда и эпос отличались — как можно судить по письменным памятникам и песенным остаткам — широким размахом фантазии, силой образов (легенды об Антонии Римлянине, Иоанне Новгородском, Варлааме Хутынском. Знамении, сказания архиепископа Василия об аде и рае, былины о Василии Буслаеве, госте Садке); новгородская колонизация провела энергическое население на север, где сохранилось впоследствии богатое эпическое предание (Олонецкий и Архангельский край). По-видимому, здесь шла и деятельная религиозная жизнь; не останавливаясь на внешнем обрядовом благочестии, здесь ставили вопросы по существу церковной жизни, и свободомыслие выразилось возникновением ересей. В половине XIV в. церковные власти были встревожены появлением «стригольников». Историки еще не остановились на одном объяснении происхождения этой секты: одни приписывают ей источник богомильский, другие, с большей вероятностью, думают, что она была занесена в Новгород из Германии, где после страшной Черной смерти возникла секта бичующих (гейслеров, флагеллантов), пропаганда которой, быть может, достигла и Новгорода. Стригольники отвергали священство, так как оно поставляется «на мзде», и самые таинства; будучи, по-видимому, чем-то вроде духовных христиан, они сами становились толкователями Писания и уважали в особенности Евангелие. По-видимому, дальнейшим развитие стригольничества была ересь жидовствующих, явившаяся также в Новгороде во второй половине XV века: начало ее связывают с приездом в Новгород из Западной Руси князя Михаила Олельковича (1471 г.), с которым пришло несколько евреев и особливо ученый Схария, по словам обличителя секты, Иосифа Волоцкого, «диаволов сосуд и изучен всякому злодейства изобретению, чародейству и чернокнижию, звездозаконию и астрологии». В тогдашнем отсутствии каких-либо школьных знаний всякая наука представлялась чародейством и тем более у человека, поучавшего церковным ересям. В чем именно заключалась ересь, опять не ясно: есть обвинение в прямом жидовстве, ставится в преступление погибельная ученость; была, по-видимому, наклонность к рационализму; было, наконец, у фанатиков, грубое оскорбление святыни. С другой стороны, между еретиками были люди книжные и благочестивые; великий князь Иван Васильевич взял в Москву попов Дениса и Алексея, зараженных ересью, и ересь стала распространяться в Москве, при самом дворе великого князя. Архиепископ Геннадий выступил непримиримым гонителем ереси. Вообще, это был человек энергичный: в истории русской письменности он известен своим опытом собрать полный текст библейских книг, причем книги, не отыскавшиеся в рукописях, он велел перевести вновь, между прочим — с Вульгаты и с еврейского языка. Геннадий требовал от князя казни еретиков, ссылаясь, между прочим, на испанскую инквизицию, о которой слышал от цесарского посла, проезжавшего через Новгород. Отчасти он и пустил в ход инквизиторские приемы над еретиками, осужденными в Москве и присланными в его распоряжение. Не менее ревностным и ожесточенным преследователем ереси в своих писаниях был игумен Волоколамского монастыря Иосиф. Первым средством, которое предлагал Геннадий против еретиков, было не убеждать, а «жечи да вешати»; с этим соглашался и игумен волоколамский. Иосиф написал против ереси несколько посланий, из которых составился обширный сборник «Просветитель». Сообщив несколько исторических сведений о ереси (он считал в числе еретиков и тогдашнего московского митрополита Зосиму), Иосиф дает систематическое опровержение лжеучений и вместе памфлет, исполненный церковно-славянскими ругательствами. Строгий ревнитель православия, для охраны которого он не останавливался ни перед какими средствами истребления, допуская и «богопремудрое коварство», т. е. обман, Иосиф был и типический книжник своего времени. Чтением он приобрел большое знание церковной литературы: на каждом шагу он цитирует Писание и отцов церкви, собирая из них аргументы за беспощадное истребление еретиков. Но это был только начетчик, чуждый критики: он ставит рядом закон Моисея и учение Христа, не сомневается черпать свои доказательства из сочинений апокрифических, гражданские постановления византийских императоров и т. п. Деятельность Иосифа Волоцкого совпадает с окончательным падением удельной системы и установлением московского единодержавия. Он стоит вполне на стороне нового политического строя, защищая, вместе с тем, монастырское землевладение и монастырское богатство как источники политического влияния. Это яркий представитель обрядового благочестия и вообще древнерусского просвещения, господствовавшего потом до времен Петра Великого. Этот результат Средних веков русской жизни производил бы удручающее впечатление, если бы крайность не вызвала в то самое время противодействия от людей иного нравственного склада, во главе которых стоял Нил Сорский (1433—1508), «великий отец церкви русской», по выражению архиепископа Филарета. Это был инок из школы Кирилло-Белозерского монастыря, владевшего одной из самых богатых тогда библиотек: но главным образом, по-видимому, он выработал свои взгляды во время довольно продолжительного пребывания на Афоне. Это было аскетическо-созерцательное направление, воспринятое с великой искренностью и силой характера. Нил основал себе уединенное пустынножительство, удаляясь от мира, корысти и «бессловесных (неразумных) попечений». В делах церковно-общественных он принимал участие только тогда, когда был к ним прямо призываем. Это была по всем резкая противоположность Иосифу Волоцкому: вместо обрядового благочестия, властолюбия, кровожадной нетерпимости, слепой веры в букву, отсутствия критики — религиозное созерцание, мягкое снисхождение к ошибке, свобода «рассмотрения» писаний, отделение истинного от сомнительного. На соборе 1503 г., созванном для решения церковных вопросов, Нил восстал против монастырского землевладения, за которое стоял Иосиф. Они совершенно расходились и в вопросе о том, как поступать с еретиками. Словом, оказалось в церковных идеях и в жизни два совершенно противоположных течения, представителями которых были, с одной стороны, «иосифляне», с другой — «белозерские старцы» с Нилом Сорским во главе. Нил Сорский был высокий идеалист: его предание сказывалось потом в идеалистических стремлениях русской церковной жизни, создавая настроения братолюбия и самоотвержения. Практически, однако, оказалась сильнее другая сторона. Историки замечают, что на политических взглядах Иосифа Волоцкого воспитывался Иван Грозный; строгое учение Иосифа стало достоянием той массы книжников, которая полтора века спустя восстала против нововведений Никона: читая Иосифа Волоцкого, приготовляешься к писаниям протопопа Аввакума.
Паломничество продолжалось, но чем дальше, тем больше изменялись условия странствования. Троицкий иеромонах Зосима (около 1420 г.) еще застал Константинополь христианским, был на Афоне и только «с нужею» дошел до святого града Иерусалима, «злых ради арапов»: в святом граде святыни были в руках окаянных сарацин, и им надо было платить за поклонение. Зосима повторял обычные легендарные рассказы, но описывал и личные невзгоды: на обратном пути их корабль был ограблен морскими разбойниками, они скакали по кораблю как дикие звери, блистая мечами и копьями, «яко по воздуху устрашитися от них». В 1465—66 г. странствовал ко святым местам гость Василий — новым путем: описание начинается от Бруссы, откуда он шел в Иерусалим через Малую Азию; рассказ — обычное перечисление святынь, с апокрифическими подробностями, но было и купеческое любопытство: отмечались большие торги и кермасераи (караван-сараи). Далее, два путешествия совершил священноинок Варсонофий (1456 и 1461—62): оба раза он был в Иерусалиме, а во второй раз — и в Египте и первый из русских паломников посетил и описал Синайскую гору. Его хождение повторяет обычные рассказы, но не лишено своеобразных личных впечатлений, а кроме того, сохранило важные указания для топографии святых мест в XV веке. К тому же времени относятся два особенных путешествия, которые были первыми в своем роде. Суздальский иеромонах Симеон был одним из спутников митрополита Исидора в путешествии на Флорентийский собор: проезжая через Германию, Тироль, Северную Италию, он поражался невиданным великолепием городов, на юге — чудесами природы: каждый встреченный большой город казался ему столь великолепным, что выше не может ничего быть, но потом он видел города еще более удивительные — и каждый раз он отмечает: «град камен», потому что дома знал только деревянные. Другой спутник Исидора, епископ Суздальский Авраамий, дал описание мистерии, представление которой он видел в одном флорентийском монастыре и которая произвела на него чрезвычайное впечатление: «по всему видети подобием яко самую пречистую Деву Марию», и вообще «великое то видение чудно и радостно и отнюдь не сказанно» (т. е. невыразимое никакими словами). Тверской купец Афанасий Никитин присоединился в 1466 г. к посольству, отправлявшемуся в Шемаху, потом через Персию отправился в Индию, прожил там три года, в 1472 г. вернулся, но умер на дороге в Смоленск. Путешествие его любопытно, хотя рассказ не всегда ясен: факты он мешает с фантастикой, иногда не умеет понимать их. Первый комментатор Никитина, Срезневский, ставил его очень высоко и заключал, что из современных ему путешественников могут сравниться с ним только рассказы ди Конти и Васко да Гамы; но была та разница, что писания нашего путешественника остались для русских читателей отрывочным и даже малораспространенным рассказом приключений и не способствовали расширению географических знаний.
Наступал XVI век. Чтобы составить себе более точное представление о складе литературы и положении вещей в том веке, когда установился склад русской народности в Московском царстве, необходимо дать себе отчет в образовательных средствах среднего периода и характере слагавшегося мировоззрения. После первых начинаний школы в древнем периоде мы не имеем сведений о какой-либо школе выше первоначальной. Нет сомнения, что были школы, поддерживающие церковную и приказную грамотность, но упадок книжного обучения можно видеть из малочисленности литературных памятников за первые века татарского ига; даже в более позднее время, в XVI и начале XVII вв., есть указания, что даже в среде боярского сословия «грамоте не умеют». С конца XIV в. понадобилась книжная помощь от южно-славянских единоплеменников; в первой половине XVI в. опять искали ученого иноземца для настоятельных церковных трудов, и вызван был с Афона Максим Грек. В то время, когда на Западе блистал учеными силами век Возрождения и Реформации, когда делались великие научные открытия, Московская Русь оставалась в густом мраке Средних веков. Упомянутая выше оторванность Руси от Запада, огрубение нравов под татарским игом, поглощение национальной силы борьбой за восстановление государственного национального единства не давали возможности предпринять образовательную деятельность. Единственной умственной пищей оставалось то «книжное почитание», которое унаследовано было от старого периода и пополнялось потом отчасти скудным вкладом собственных трудов, гораздо более — переводами произведений византийской литературы, частью только собственными и в особенности приходившими со славянского юга. Составом этой литературы исчерпывались все образовательные средства наших Средних веков. Господствующее место занимали в ней многочисленные переводы из творений святых отцов — слова, поучения, толкования Священного Писания, жития святых в Прологах и Минеях и в отдельных сказаниях. Сборники учительного содержания из творений святых отцов, в особенности из Златоуста, появлявшиеся еще с древнего периода и позднее, как знаменитый Святослав Сборник, Златоструй, Маргарит, Измарагд, Златая Цепь, Матица, достигали в обращении до самого московского периода. Историю творения представлял древний «Шестоднев» Иоанна, экзарха Болгарского; ветхозаветную историю излагала древняя Палея, где к сведениям библейским прилагались апокрифические сказания. Астрономию и физическую географию излагала (переведенная, по-видимому, в XIV веке) книга византийского купца, потом монаха VI в. Козьмы Индикоплова, который опровергал систему Птолемея, как противоречащую Писанию, и представлял землю как плоский, продолговатый от востока к западу четырехугольник, покрытый небом как сводом; обитаемая земля окружена океаном, по краю возвышается стена и край земли сходится с краем неба; земля стоит на тверди и под ней ничего нет; учение об антиподах бессмысленно и противоречит Писанию и т. д. Описание произведений природы давала переведенная в конце XIV в. византийская поэма VII в. Георгия Писиды — но переведенная дурно, так что многие места остаются невразумительными. Другой источник познаний о природе представлял «Физиолог», сборное произведение II—III века, описание животных, птиц, рыб, камней и т. д., эпизоды которого переходили в средневековую народную мифологию и христианскую символику. Первоначальная редакция нашего «Физиолога» была южно-славянская, восходящая ко времени до XIII века. Таковы были почти все сведения о строении мира и природы, какие были в руках древнего книжника. В XV—XVI в. к ним прибавляются в сборниках отдельные статьи, опять переводного происхождения, с попытками более правильного объяснения, напр. о шарообразности земли, о свойствах грома и молнии и т. п.; но русский книжник должен был недоумевать между этими сведениями и чистой фантастикой, подкрепляемой ссылками на Писание… Исторические сведения мало продвинулись с тех пор, как еще в древности получены были переводы византийских хронистов — Амартола, Малалы, позднее Манассии и др. Во второй половине XV в. возникает «Хронограф», который пытается дать историческим сведениям некоторую систему. Исходя в основе из тех же источников, он присоединяет к ним, довольно отрывочно, сведения о болгарской и сербской истории, вносит русские известия, в дальнейших редакциях пользуется польскими хрониками и «Космографией». И в позднейших обработках, сильно расширивших его первоначальное содержание, «Хронограф» остается, однако, весьма архаическим собранием исторических сведений, отрывочным и запоздалым.
Наконец, в образовании древнерусского мировоззрения заняла важное место легенда, в самом широком смысле и разнообразных разветвлениях. Первобытное язычество было наполнено верой в чудесное: мифология была стремлением объяснить чудесными силами, олицетворяя их в сверхъестественных существах, которые становились высшими и низшими божествами. Введение христианства должно было устранить эту мифологию, заменяя ее цельной библейской космогонией, и устранить первобытный обычай высоким нравственным учением и церковными установлениями. Смена старого новым произошла не вдруг — и это не могло быть иначе, так как приходилось действовать на обширную народную массу с твердо укоренившимся вековым мировоззрением, когда, притом, на первое время было очень невелико и число учащихся. Психологическая почва оставалась, и на ней, по-видимому, уже вскоре стало утверждаться новое вероучение, также исполненное чудесного. Период «двоеверия» был очень продолжителен: многое из первобытного предания, имевшего языческий источник, сохранилось в народной вере до сих пор, даже у народов с высоким уровнем цивилизации; тем более двоеверие должно было крепко держаться в те века русской жизни, когда школа почти отсутствовала. Тем больше успеха среди народных читателей должна была иметь та доля новой христианской литературы, которая состоит в книгах апокрифических (в старом русском наименовании: отреченных, ложных). Под именем книг апокрифических разумеются те, которые не вошли в узаконенный церковью канон, т. е. в список книг Священного Писания, — книги неканонические. Есть апокрифы ветхозаветные, дохристианские, и еще большее число новозаветных. Это был, прежде всего, целый ряд евангелий (до тридцати), возникших еще в первые века христианства, но во время составления канона не признанных достоверными, хотя в некоторых случаях их сказания повторяемы были и отцами церкви (напр. из первоевангелия Иакова); далее, несколько апокалипсисов, истории апостолов; отдельные легенды о Христе и Богоматери; сказания о святых и мучениках; писания, которые считались еретическими, и т. д. Словом, это была обширная легенда на темы Ветхого и Нового Завета и церковной истории, исполненная чудесного. Некогда она была, так сказать, популярным распространением, а также реальным применением состава вероучения; впоследствии она распространилась по всему христианскому миру, восточному и западному, принимаемая с полной верой не только в народных массах, но и среди самого клира. Апокрифические сказания были тем более завлекательны, что очень часто они дополняли недосказанное книгами каноническими, раскрывали таинственное, отличались настоящей поэзией (например многие сказания о Христе и Богоматери), наконец, обильно питали ту потребность чудесного, какая свойственна народной религии. Эти отреченные, ложные книги стали проникать в нашу письменность с первыми памятниками христианской литературы, из южно-славянского источника. Апокрифические черты находятся в летописном изложении христианского вероучения и в других эпизодах летописного рассказа; сохранились списки некоторых апокрифов от первых веков нашей письменности; несмотря на то, что на «ложных» книгах лежало церковное запрещение, сами иерархи увлекались ими и давали им место в своих писаниях (новгородский архиепископ Василий, даже Иосиф Волоцкий и др.). Церковные запрещения против апокрифических книг были помещены в постановлениях апостольских, рано перешли в письменность славянскую и затем вместе с церковными книгами в русскую. На славянской почве список ложных книг был дополнен, напр., включением книг богомольских, и в русской письменности образовалась, наконец, обширная статья «о книгах истинных и ложных», где за перечислением книг, которые подобает честь, следует список книг отреченных, чтение которых навлекает пагубу душам и церковное наказание, а самые книги должны быть сжигаемы на теле читавшего. В старой русской письменности были известны: по истории ветхозаветной — ложные сказания о миротворении (Богом и дьяволом), об Адаме и Еве и в связи с этим о крестном древе, о Енохе, потопе и Ное, Аврааме, Заветы двенадцати патриархов, сказания о Соломоне; по истории новозаветной — сказание Афродитиана персиянина о Рождестве Христове, первоевангелие Иакова, Евангелие Фомы, Евангелие Никодимово, Прение Христа с дьяволом, ложные сказания о Христе, приписываемые болгарскому попу Иеремии (как Христа в попы ставили, как Христос плугом орал и др.), Слово Адама во аде к Лазарю, Хождение Богородицы по мукам, Слово о видении апостола Павла, Вопросы Иоанна Богослова к Господу на Фаворской горе, Вопросы его же к Аврааму; далее, апокрифы позднейшие, связанные с именами отцов церкви, святых, мучеников, предвещания, суеверные молитвы и заклинания и пр. — Беседа трех святителей Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста; Слово Мефодия Патарского о царствии язык последних времен (о конце мира), Епистолия о неделе (о почитании воскресного дня), сказание о мучении святого Георгия, сказание об иноке Макарии римлянине, жившем в двадцати поприщах от рая, сказание о двенадцати пятницах, ложные молитвы, сказание о трясавицах (лихорадках) дочерей Иродовых; суеверные и гадательные книги, как Громник, Молниянник, Колядник, Зелейник, Трепетник, Путник. Сносудец, Чаровник, Рафли, Аристотелевы Врата, Луцидариус (книга, переведенная в XVI в. с немецкого, разговор между учеником и учителем — о разных предметах природы, на основании апокрифических книг, средневековых преданий и т. д.). Это была целая литература легенды, в большинстве завлекательной и доступной для массы. В средневековой западной литературе апокриф был не менее, если не более известен и многоразлично обработан в поэзии и в искусстве, но у нас положение его было иное. В западной жизни легенда издавна имела свой противовес в начатках науки; эпоха Возрождения выдвинула античные идеи, которые стали во главе нового литературного развития. У нас легенда господствовала безраздельно в течение веков, и религиозное настроение приняло под ее влиянием особую складку — упорство и неподвижность суеверия. Множество рукописей более популярных апокрифов (как Беседа трех святителей, сказание о крестном древе, Хождение Богородицы по мукам, Двенадцать пятниц, сказание о трясавицах и т. д.) указывает на распространение их в массе. Понятно, что они отразились наконец в народной поэзии, именно в духовных стихах, начиная с знаменитого стиха о Голубиной книге.
Когда все больше возрастала власть Москвы и иерархия становилась на сторону единовластия и самодержавия, в союзе с ними слагалась легенда, говорившая о московском «царстве». По-видимому, гораздо ранее его осуществления она давала уже образное представление преемства, переносившего на Москву древнее политическое и церковное значение Царяграда и делавшего московских государей единственными и законными продолжателями византийских императоров. Легенда слагалась из нескольких мотивов. Была византийская сказка (о Вавилонском царстве), очень распространенная у нас в разных редакциях, известная и на Западе, — о том, как греческий царь Лев (Василий) отправил в град Вавилон послов, чтобы «взять знамение» от святых трех отроков, невредимых в пещи вавилонский, и добыть вещи, принадлежащие некогда царю Навуходоносору. Великий чудовищный змий облег весь град Вавилон, но послы, претерпев разные ужасы, достигли цели; в числе драгоценностей был царский скипетр и «шапка Мономаха». В дальнейших вариантах сказки роль императора Льва прямо занимает Иван Грозный. Далее, было другое сказание, где начиная с Ноя передается история великих властодержцев, какие бывали на земле, от царей египетских до римского царя Августа — и от сродника его Пруса, по имени которого назвалась прусская земля, производился Рюрик, призванный новгородцами по совету Гостомысла. Потомок Рюрика, Владимир, устрашив войной греческого императора, получил от Константина Мономаха драгоценные дары — часть животворящего древа, царский венец и «крабицу сердоликовую, из нее же Август кесарь веселяшеся»… Прежде думали, что эта генеалогия от Августа кесаря составилась под влиянием польских ученых «баснословий»; но с большей вероятностью полагают, что здесь опять действовало влияние южно-славянское. У южных славян давно велась борьба против церковных и политических притязаний греков; болгарские и сербские властители брали себе высокие титулы, и мысль о «царстве» предполагала полную независимость. Именно при митрополите Киприане было отменено в Москве церковное поминание византийских императоров, что произвело большое неудовольствие в Константинополе: патриарх прислал князю наставление, что как есть одна православная церковь, так есть один «кафолический царь». Сербин Пахомий называл в своих писаниях великого князя Василия Васильевича «боговенчанным царем» — и эта мысль начинает все больше укрепляться в умах русских людей. О падении царств южно-славянских у нас слышали мало, но сильное впечатление должно было произвести падение Константинополя. С этим являлся новый и самый сильный мотив говорить о преемстве, когда притом греческая царевна стала московской великой княгиней. В писаниях старица псковского Елезарова монастыря Филофея в двадцатых годах XVI века говорилось положительно: «Все христианские царства преидоша в конец и снидошася во едино царство нашего государя, но пророческим книгам, то есть Российское царство; два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти». В конце столетия, при учреждении русского патриаршества, почти те же слова сказал константинопольский патриарх Иеремия царю Федору Ивановичу. Степенная книга, труд митрополита Макария при Грозном, так сказать официально установила упомянутую легенду о преемстве царского достоинства. Рассказать о том, как Владимир принял богатые дары и царский венец от Константина Мономаха, она замечает, что Владимир принял их «мужества ради своего и благочестия — и не просто реши таковому дарованию не от человека, но (по) божьим судьбам неизреченным претворяюще и преводяще славу греческого царства на российского царя». При Иване Грозном установилось наконец могущественное царство, ставшее единственным православным царством; оно осуществляло давние национальные стремления, становилось прибежищем для гонимого восточного христианства, стремилось установить и внутри быт, отвечающий церковному православию и достоинству великого государства. В наследие от прежних веков остались великие неустройства. Не говоря о политических затруднениях от остатков старых княжеских и боярских притязаний, внутренний быт не отвечал требованиям церковного благоустройства: еще Геннадий жаловался на невежество духовенства, церковные книги были испорчены, возникали ереси, в народе жили старые языческие суеверия. Еще в начале века вызван был с Афона ученый грек Максим, для дела, которое считалось неотложным: нужно было на первый раз перевести Толковую Псалтырь, и в Москве не было человека, способного на такую работу. Максим Грек (родился около 1480 г. в Албании, умер в Москве, 1556) учился в Греции и Италии, жил во Флоренции во времена Савонаролы, которому удивлялся, — и обладал большой церковной ученостью. Прибыв в Москву, он, еще не зная славянского языка и работая с помощью переводчика (Дмитрия Герасимова), исполнил данную ему работу, которая была высоко одобрена собором; ему даны были другие подобные поручения, но вскоре его положение стало крайне трудно. Невежественные писцы, ему служившие и выросшие в суеверном страхе перед буквой, стали обвинять его в нарушении догматов, когда он исправлял неверные прежние переводы; говорили, что этим он порочит русских чудотворцев, спасавшихся по старым книгам, — и церковные власти принимали эти обвинения. Он не сходился с властями и в других случаях: он резко говорил против господствующего невежества, против монастырского землевладения (когда во власти были ученики Иосифа Волоцкого), о неправильности устранения власти константинопольского патриарха в делах русской церкви: наконец, он оставался греческим патриотом, и были заподозрены его сношения с греком Скиндером, который был в Москве послом турецкого султана. В конце концов он подвергся ссылке, обвинен в неправославии, даже в волхвовании против великого князя, посажен в тюрьму, лишен (на десятки лет) причастия; тщетно он просил отпустить его на Афон, тщетно просили об этом восточные патриархи… Труды Максима Грека состоят, главным образом, из толкований Святого Писания; далее, это — сочинения догматико-полемические (против иудеев, магометан, католиков, лютеран, армян), нравоучительные и обличительные, по поводу исправления книг, против суеверий и апокрифических книг, против упадка нравов: он настойчиво говорит о необходимости учения, восхваляет западные школы (тотчас оговариваясь, что хвалит не латинство, а науку); после него остались заметки исторические и филологические. Как переводчик и толкователь Писания, Максим первый является у нас вооруженным приемами критического знания, в которых видна школа западного, именно итальянского, Возрождения. Личная судьба его отражала все положение тогдашней русской жизни в деле просвещения: она была в состоянии застоя, обрядового формализма, и при первой встрече с требованиями христианского достоинства и книжного знания стала к их представителю в крайнюю вражду. Чрезвычайно характерны слова, писанные ему митрополитом Макарием: «узы твоя целуем, яко единого от святых, пособити же тебе не можем» (он посылал ему только «денежное благословение»). Только в последние годы жизни участь его была облегчена; он поселился в Троицкой лавре, где посетил его царь Иван Васильевич. Сочинения Максима пользовались великим уважением; великими почитателями его были Курбский, ревнитель православия Зиновий Отенский; в XVII в. его трудами пользуются Захарий Копыстенский, Смотрицкий; патриарх Адриан ставил переводы его в пример как образцовые. Еще при жизни Максима в церковной жизни начались новые волнения. Башкин возымел недоумения, с которыми обратился к духовному отцу, т. е. искал поучения; духовный отец не сумел дать поучения и донес властям; началось следствие; на соборном суде Башкин проговорился, что его мысли одобрялись «заволжскими старцами» (школой Нила Сорского); привлечены были к суду бывший троицкий игумен Артемий, почитатель Максима Грека, Феодосий Косой, даже святой впоследствии Феодорит, просветитель лопарей и обличитель дурных монахов. Башкин и Феодосий считались главными ересиархами. У первого было сомнение во многих догматах и обрядах, недоверие к святоотеческим писаниям, из которых могла быть почерпаема защита отвергаемого им монастырского землевладения; сам он отпустил на волю своих холопов, потому что «Христос всех братьями нарицает, а мы держим рабов». В 1554 г. Максим Грек был приглашен на собор, судивший Башкина, но отказался, думая, что и его привлекают к этому делу. Личность Феодосия Косого до сих пор не выяснена. Холоп московского боярина, он бежал в Белозерский край и принял монашество, что избавляло от преследования; в монастыре ему «во мнишестве бе угождая господин его». Думают, что он увлекся учением заволжских старцев, которое оказалось ему не по силам; преданный суду, он содержался в одном из московских монастырей, успел бежать, пробрался в Литву, нашел здесь покровителей, женился и стал развивать свое учение в еще более отрицательном направлении. Дальнейшая судьба его неизвестна. Обличению его ереси посвятил обширный труд инок Отенского монастыря Зиновий (умер в 1568 г.): «Истины показание к вопросившим о новом учении». Зиновия называют учеником Максима Грека, но он расходился с учителем в весьма важных вопросах, напр. о монастырских имениях, о церковной обрядности, исключительность которой Максим осуждал. Книга Зиновия — очень многословная; изложение — книжное, но иногда живое и образное. Церковные историки отмечают у него новую, важную черту: вопреки обычаю русских книжников говорить только «от писания», накоплением выписок, Зиновий вводит логическое рассуждение, рациональное объяснение церковных истин. Учеником Нила Сорского, потом учеником и другом Максима Грека был князь-инок Вассиан Патрикеев: человек упорный, нередко необузданный, он вмешался в борьбу иосифлян с «заволжскими старцами» и продолжал предания Нила Сорского в вопросе о монастырских имениях и исправлении книг. Иосифляне взяли верх; на соборе Вассиан был осужден и сослан в Волоколамский монастырь, где прежде заключен был Максим Грек: это было именно гнездо врагов и, по словам Курбского, иноки «уморили» Вассиана. В той же борьбе явилась, на помощь идеям Нила, Максима Грека и Вассиана Патрикеева, мнимая «Беседа Валаамских чудотворцев Сергия и Германа» — резкое, но малоискусное нападение на владение монастырей землями «со христианы», на монастырскую роскошь, на вмешательство иноков в дела правления, между тем как они должны трудом снискивать свое пропитание и спасать души. Автор «Беседы» скорбит, что Бог гневается на всю землю за иноческие грехи и за «царскую простоту». Основание Московского царства повело к особому возбуждению литературной деятельности в прежнем архаическом направлении, но с большей силой. Ему же предшествовала легенда, указывавшая его путь: это было царство православное; оно должно было охранить чистоту веры, на ней основать народную жизнь; царь — единодержавный властитель, действующий с благословения церкви и в союзе с ней: он грозен врагам, но и своим подданным, потому что от Бога власть миловать и казнить, никому, кроме Бога, не давая отчета. Идеал был византийского стиля, но, по мнению некоторых историков, осложненный воспоминаниями о власти татарской, когда хан в течение двух веков был властителем и даже называем был царем. Половина XVI в. была ознаменована церковным венчанием первого царя. Венчание было совершено со всем торжеством, тем более, что юный царь, сам ритор, любил внешние эффекты. Ближайшим советником был митрополит Макарий (1542—1563). Нужно было думать о благоустроении царства; быть может, настояния Максима Грека побудили рассмотреть состояние церкви и народной жизни. Собран был в присутствии и с участием царя собор, постановления которого были редактированы, как полагают, Макарием, в известном «Стоглаве»; результат был, однако, сомнительный. Все настроение было консервативное: полагалось, что задача состоит именно в поддержании «исшатавшейся» старины, которая была благочестива, не знала ересей и. т. п. Собор обратил внимание на порчу церковных книг, повелевал держать только исправленные, но не думал о том, что исправлять было некому; он издавал запрещение против грубых языческих суеверий, апокрифических книг и т. п., но для народной массы это была также старина и всеобщий обычай. Собор утвердил некоторые церковные обычаи, перешедшие от старины, но впоследствии, в XVII в., они были признаны самой церковной властью неправильными, так что Стоглав стал авторитетом для старообрядчества. Далее, объединяя русскую землю и царство в господствующем церковном настроении, естественно пришли к мысли объединить и народные святыни. Некогда отдельные земли и княжения имели свои местные святыни: решено было сделать их предметом общего почитания для русского народа, и в 1547 и 1549 гг. произведена канонизация старых местных и некоторых новых святых, а также необходимое для канонизации составление житий. Далее, новым объединительным трудом митрополита Макария было составление громадных «Четиих Миней», где в порядке святцев он хотел собрать все содержание русской церковной письменности, включая и книги Святого Писания; так, напр., в день пророка Иеремии (мая 1) помещены книги его пророчеств, в день праведного Иова (мая 6) — книга Иова, в день святого Иоанна Богослова (сентябрь 26) — его Евангелие и Апокалипсис и пр. В Минеях митрополита Макария помещены, затем, памятники разных отделов древней русской письменности, между прочим, жития святых русских, отчасти составленные именно для сборника Макария. Двенадцать книг Миней первой редакции Макарий положил у Святой Софии в Новгороде, в 1541 г., на помин родителей; в Москве он продолжал работу и в 1552 г. окончил вторую редакцию, экземпляры которой положил в Успенский собор и поднес царю. Другим, также характерным трудом Макария была «Степенная книга», впервые начатая, как думают, митрополитом Киприаном. Это был первый опыт последовательной истории: название ее происходит из того, что автор хотел провести историю по генеалогическим «степеням», от первого православного князя Владимира до царя московского; вначале приведена и официальная теперь генеалогия от Пруса и Августа Кесаря… В параллель этим произведениям московской литературы становится «Домострой», соединяемый с именем известного попа Сильвестра. Это был сборник житейских и нравственных наставлений, картина нравов и вместе общественный идеал приверженцев старины, тогда именно стоявших во главе общества. Его название системы воспитания и быта, где за внешним порядком и суровым патриархальным домостроительством, основанным на страхе, не было места для умственного и общественного интереса. Вся указанная литература старалась, таким образом, собрать и привести в порядок данные национальной жизни, как подобает царству, и закрепить их на будущее, для которого не полагалось никакого иного направления. Но что уже настоящее начинало искать иных путей, оказалось в это же первое царствование в деятельности писателя, который восстал и против политических принципов нового царства, и против той скудости просвещения, какой оно довольствовалось. Это был знаменитый князь А. М. Курбский (родился около 1528, умер 1583). Переписка его с Иваном Грозным осталась в нашей литературе единственным памятником своего рода. Царственность была еще недавняя, и Грозный не мог воздержаться от злостных нападений на непокорного, который называл себя потомком древних ярославских князей; но Курбский высказывал и нечто другое — он не признавал ни разумности, ни благочестивости царства, которое видит свое право и величие в бесчеловеческих жестокостях. Изображению характера и деяний Грозного Курбский посвятил целую «Историю великого князя московского о делах, яже слышахом у достоверных мужей и яже видехом очима нашима» — первый, вне летописи, опыт настоящей истории, с определенной темой, с определенным личным взглядом; здесь опять высказывалось его враждебное отношение и к личности, и к политике Ивана Грозного. Была, затем, другая сторона деятельности Курбского, в которой сказался ученик и почитатель Максима Грека. Курбский радуется благочестию русского народа: «вся наша земля русская, от края и до края, яко пшеница чистая, верой божьей обретается; храмы божии на лице ее водружены, подобно частым звездам небесным»; но он скорбит, что в ней нет просвещения: «мы, как аспиды, затыкаем уши от божьих словес и прельщаемся славой сего мира, ведущего нас по пространному пути в погибель». Некогда храбрый воевода в царском воинстве, он бежал в Литву, спасаясь от грозившего преследования и казни. Живя на Литве, в трудных условиях, он стал учиться; помня сожаление Максима Грека, что многие книги великих учителей еще не переведены на славянский язык, а между тем после взятия Константинополя переведены уже на латинский, он выучился по-латыни и принялся переводить книги отеческие и ученые, трудясь над защитой православия в Западной Руси, обуреваемой тогда религиозными волнениями. Личность и деятельность Курбского вызывали противоречивые суждения историков: одни осуждали его себялюбивую боярскую тенденцию, его неверные показания в «Истории» Грозного, его личные недостатки; другие находили для него оправдание в условиях времени и, не защищая частных ошибок, высоко ценили это сознание личного достоинства, возмущенное безумным тиранством, это сознание ничтожества тогдашней книжности, исполненной, однако, самодовольства, это стремление к просвещению, побуждавшее учиться в преклонных летах, — наконец ревностную защиту православия, теснимого в родственной Западной Руси. Курбский был самым энергичным и характерным представителем просветительного движения среди общества, государства и церкви, полагавших, что достигнут уже верх славы, могущества и истины. Курбский продолжал то же дело, которое в других формах начинали Нил Сорский и Максим Грек; но это были еще немногие, разрозненные силы, и от господствующей среды им предстояло только преследование. Нил Сорский подпал уже подозрению в ереси; Максим Грек, попав в Москву, половину жизни провел в монастырских тюрьмах; Вассиан Патрикеев обвинен в ереси и заточен. Такому же обвинению подвергся и еще один из среды «заволжских старцев», Артемий: по своему благочестию и книжному знанию поставленный троицким игуменом, потом обвиненный в ереси и заточенный, он бежал в Литву, где вместе с князем Курбским был защитником православия. Всем этим ревнителям, искавшим исправления русской религиозной жизни, не удалось помочь делу. Видимо возбужденные, они не сумели сдерживаться и давали против себя оружие: люди, преданные вере и отечеству, обвинялись как враги веры и отечества, а спасителями являлись приверженцы застоя, в котором крылась причина многих настоящих и последующих бедствий.
Семнадцатый век наступал в бурях междуцарствия. Литературный труд высказался только в политических посланиях и историях того времени, составленных часть в течение событий, но обыкновенно редактированных позднее. Большей частью это обычный книжный стиль летописи и житий, иногда доведенный до уродливости «добрословием», в котором полагалось красноречие, но не считалась обязательной историческая точность. Как видно из любопытнейших песен, сохраненных английским бакалавром Ричардом Джеймсом, который жил в России в 1619—20 г., народная поэзия не осталась чужда тогдашним событиям: в песнях Джеймса есть образчики самой настоящей и трогательной поэзии, но книга только один раз воспользовалась народным творчеством — в сказании о Скопине-Шуйском. Национальная жизнь вращалась на двух интересах — царства и церковной жизни. Водворение новой династии не встретило затруднений: было много непорядков и потерь, которые предстояло исправлять и вознаграждать, но сама идея царской власти была несокрушима. Она воспитывалась еще с конца XV века, в эпоху междуцарствия даже ложная тень царственности могла привлекать самозванцам приверженцев. В церковном отношении, национальное чувство было поднято тем, что с последних годов XVI в. русская церковь имела своего патриарха. Среди забот восстановления ущербов, нанесенных смутным временем, параллельно с ростом царского авторитета и политического влияния России на юге и востоке, жизнь церковная тянулась тем же старым порядком, в формах обрядового благочестия, в неподвижной приверженности к старине. Заветы Нила Сорского и Максима Грека, убеждения Курбского оставались втуне, и взамен все возрастало национальное и церковное самомнение. «Третий Рим» осуществлялся. Когда угнетенные церкви Востока и самые высшие восточные иерархи присылали в Москву посланцев с просьбами о «милостыне» и с восхвалениями русского благочестия, когда притом в Москве замечали, что на Востоке есть разница в обряде против московского, русские люди убедились, что истинное благочестие находится только у них, что греческая вера под игом поганых испортилась и упала. Но этому самомнению пришлось наконец понести тяжелые испытания. Еще в начале столетия стали сказываться церковные недоумения при встречах с южно-русскими богословами, имевшими свою ученую школу (вопрос о Катехизисе Лаврентия Зизания), при печатании священных книг. При царе Михаиле повторились безобразные обвинения за мнимую порчу книг, как некогда против Максима Грека, и только заступничество иерусалимского патриарха Феофана, бывшего в Москве, побудило к оправданию обвиненных «справщиков» (редакторов изданий). То же повторялось при царе Алексее. Иерусалимский патриарх Паисий, бывши в Москве, заметил в русском обряде и вероучении некоторые неисправности и указывал на них царю и московскому патриарху. В среде самого духовенства, приближенного к царю (духовник царский Вонифатьев и его друзья), были люди, видевшие необходимость более правильного установления церковной жизни, и в этом кругу составлена была «Книга о вере», где, между прочим, именно опровергалось столь распространенное в Москве понятие об упадке греческой веры. Решено было послать на Восток опытного человека, строителя Богоявленского монастыря в Кремле Арсения Суханова. Он несколько раз ездил на Восток, и ему принадлежат два труда, знаменательных для истории тогдашних церковных понятий и тогдашней литературы, весь интерес которой заключался именно в церковных спорах. Из первого путешествия к грекам Суханов вывез «Прения о вере» (с греками, в Молдавии): увидев у греков разные мелкие обрядовые отличия от московских, он убедился, что греческая вера испорчена и что настоящая вера находится в Москве; когда ему приводили ученые богословские объяснения, он отвергал «высокую науку», которой не знал, и утверждал, что это — наука «иезуитская». Грекам он противопоставлял московские учения и обряды, именно ту старую веру, которую утверждали книжники XV—XVI в. и которую тщетно старались очистить Нил Сорский, Максим Грек, Курбский и пр. По мнению Суханова, у греков от настоящей веры только «след остался». Свои укоризны он довел до последнего предела: греки наказаны за свою гордость, царство их отдано басурманам, сами они должны обращаться в басурманство, церкви их превращены в мечети, своих патриархов они сами удавляют и сажают в воду (факты последнего рода действительно были в то самое время). Русское православие стоит превыше всего, и русские могут не обращать внимания на наставления и «зазирания» греков. «Прения» Суханова произвели в Москве неблагоприятное впечатление. Вскоре его опять послали на Восток, в Египет и Иерусалим, изучить церковные обряды и обычаи на месте, но ему сказано было от имени царя, чтобы он писал правду «без прикладу». Он действительно отложил «приклад», т. е. собственные рассуждения, описал обстоятельно виденную церковную жизнь на Востоке, но и не «прикрывал наготы слабости человеческой». Наконец, еще раз, при Никоне, Суханова послали на Афон за греческими рукописями, которые были нужны для исправления книг. Впоследствии Суханов не настаивал на своих мыслях, может быть изменил их, принимая участие в самом исправлении книг; но его писания стали авторитетом для старообрядства и неудобным пунктом для некоторых церковных историков. Вопрос об исправлении церковных книг принадлежит в его подробностях церковной истории; сущность его характерна как свидетельство о состоянии книжного знания. При отсутствии школ оно было крайне скудно, и с течением времени от переписывания книг неумелыми писцами вкралось множество ошибок в изложении догматов, молитв и обрядов. Церковная власть давно это видела: на Стоглавом соборе это стало целым государственно-церковным вопросом — но как исправить книги по всему царству и кто исправит их верно? При Иване Грозном основана была первая типография в Москве — лет через сто по изобретении книгопечатания, — но одичание было так велико, что суеверная толпа разрушила типографию. Печатание книг, однако, началось; оно было правительственно-церковным делом и направилось на первое время исключительно на книги церковные, особливо богослужебные: работали справщики под властью и по благословению митрополита и освященного собора, потом патриарха; книга становилась авторитетом. В конце концов авторитет делался фатальным: при недостатке школы и невежестве развивалось грубое понимание самой веры, внешнее обрядовое благочестие в ущерб духовному и нравственному, с преувеличением значения обряда (который и долго после того смешивался с «догматом»); явилось и суеверное преувеличение буквы. Но где взять правильные тексты? Справщики употребляли все усилия к тому, чтобы их тексты были правильны, но у них не было средств доискаться правильности, потому что могли быть ошибки и в старых переводах, которыми они пользовались, а затем поправка, ими сделанная, опять могла у невежественных приверженцем старой буквы показаться ересью: что было в первой половине XVI в. с Максимом Греком, то повторилось теперь со справщиком Дионисием. Кончилось тем, что книги, которые были напечатаны при патриархе Иосифе и в которых найдено было необходимым сделать исправления при Никоне, стали именно авторитетными в расколе: он основательно, по-видимому, мог утверждать, что стоит за старую веру. Исправление книг, о котором говорили еще на Стоглавом соборе, а затем исправление обряда стало наконец неотложной необходимостью, так что из-за него поднимались уже внутренние раздоры, и вместе с тем вопросом национального достоинства: московские люди с пренебрежением говорили о вере греков, а между тем авторитетные люди указывали немало грубых ошибок в московских книгах и обряде. Но людей, которые могли бы исправить недостатки, не было — и с половины XVII в. начинается вызов в Москву ученых киевлян. Русь южная и западная, уже несколько веков оторванные от политической связи с восточной, вели свою культурную жизнь в тяжелых условиях политической зависимости от Польши и религиозной опасности от захватов католицизма. Влияние обеих сил было настойчиво, и русская народность теряла многое: высший класс мало-помалу отрывался от народа, принимая польские обычаи и язык; уния, придуманная как переходная ступень к католичеству, разделила и народную массу в религиозном отношении. Но опасность вызвала противодействие: началась борьба; как средство защиты, явилась работа о школе и типографии; для сосредоточения сил основались братства. Эта церковно-народная деятельность находила опору в сношениях с константинопольской патриархией. Необходимость борьбы с католичеством привела к основанию училищ с теми же школьными приемами, какими действовала противная сторона. Южные и западные русские братства, школы, типографии составили нравственную силу, какой не знала Москва: эта сила, организованная и общественная, принимала средства наличной науки, давала место самодеятельности. Здесь не было того подавленного состояния мысли, которым создавалось в Москве подчинение букве и обряду, и боязнь «мнения», т. е. критической мысли, наконец, полное бессилие в элементарном вопросе исправления книг. При всех внешних трудностях политического и церковного положения в юго-западной Руси достигнуты были великие результаты: князь Константин Острожский в первый раз издал церковно-славянскую Библию (1580—81); Петр Могила окончательно установил в Киеве высшую школу, коллегию (1631), из которой образовалась позднее академия. Борьба с католицизмом хотя и не обходилась без потерь, без отпадений, но приносила и благие плоды: воспитывала сознательную ревность к народному делу, создавала научную школу, где в первый раз в русскую жизнь проникли воздействия западного просвещения, хотя еще только в схоластической форме. Влияние этой школы сказалось потом в общей русской умственной и церковной жизни с половины XVII в. и простиралась до половины XVIII столетия. В Москве почувствовали, наконец, необходимость обратиться к юго-западной школе. Это был характерный исторический момент, с которого начинается перелом. Царь Алексей Михайлович, патриарх Никон, старые московские книжники и справщики, призванные киевские ученые и справщики, ученые греки (как Арсений) были действующие лица исторической драмы, которую продолжали потом другие лица и в финале которой были, с одной стороны, Раскол, с другой — Реформа. Патриарх Никон в вопросе о преимуществе русской или греческой веры и обряда принял сторону греческую и, как человек характера до грубости сурового, повел дело решительно и круто: отменил некоторые церковные обычаи (как, напр., нескладное пение), устранил прежних справщиков и поручил дело исправления ученым людям, киевлянину Епифанию Славинецкому и Арсению Греку. Епифаний (умер 1675 г.) после киевской школы учился и за границей и по возвращении назначен был учителем Киевской братской школы. В Москве он был во главе ученого братства, вызванного из Киева любителем просвещения боярином Ртищевым. Занимаясь исправлением книг в качестве справщика, Епифаний много работал также над переводом творений отцов церкви, что продолжал ученик его, чудовский монах Евфимий, фанатический враг Симеона Полоцкого и Сильвестра Медведева. Епифаний был ревнителем греческого учения, хотя в его писаниях, напр. многочисленных поучениях, господствует схоластическая преувеличенная риторика киевской школы. Он писал и против раскола, причину которого видел в крайнем невежестве: раскольники — «слепые невежды, едва письмена слати навыкшие, грамматические же хитрости ниже наченшие вкушати». Как приверженец греческого учения, Епифаний жил в Москве мирно; великий келейный трудолюбец, он не мешался в начинавшиеся распри. Но не таково было вообще положение киевлян, приносивших в Москву латинскую ученость, непривычную московским людям. Киевские богословы не пользовались доверием у московских людей старого закала: в их учености, мало вразумительной москвичам, подозревали латинство; старые справщики, лично оскорбленные, видели в новоисправленных книгах порчу веры и вскоре стали во главе раскола. Ссора между царем и властолюбивым патриархом, суд вселенских патриархов над Никоном, умножали волнение. Ссылка главнейших предводителей раскола, поднимавших настоящее церковное восстание, только разжигала религиозные страсти; гонимые расколоучители становились страдальцами за веру и приобретали тем больше прозелитов, и их религиозная ревность вскоре перешла в страшный фанатизм. Царь был бессилен среди этого раздора: он должен был поддерживать постановления церковной власти и в то же время сочувствовать втайне ревнителям веры, которые были некогда почитаемы в его семье. Раздор перешел в литературу, по крайней мере рукописную. Защитники старой веры не оставили «новшеств» без ответа: в посланиях к единомышленникам, в особых трактатах они писали озлобленные обличения, осыпали проклятиями своих противников и, не перенося нарушения священной старины, которая одна, по их мнению, давала душевное спасение, не умея объяснить себе страшного дела (на сторону которого становился и сам царь), решали, что приходят последние времена и антихрист уже явился в лице Никона. Против исправления книг, против преследования, против обличений, какие издавала церковная власть, со стороны раскола явилась обширная литература. Она заключает в себе догматические и обрядовые опровержения новой веры, послания, исторические рассказы. В эту первую пору самым сильным и оригинальным писателем раскола был знаменитый протопоп Аввакум. Типический представитель старой веры, богатырская натура физически и нравственно, он перенес заточения, тюрьмы, пытки, ничего не уступив из своих убеждений, и пользовался великим авторитетом в своей среде. Из своего заточения в Пустозерске он продолжал свои обличения и наконец, «за великие на царский дом хулы», был сожжен (в 1681). Он был сурово благочестив по старой вере, не останавливался перед обличением сильных людей, строго поучал, даже бил за грехи своих прихожан. Этому отвечал и язык его писаний — резкий, образный, своеобразно соединявший церковную терминологию с чисто народной речью. Таковы его послания, такова его автобиография, чрезвычайно любопытная по содержанию и по выразительному языку. Писания Аввакума остались единственными в своем роде. Развитие раскола произвело целую литературу, до сих пор не вполне исследованную. Расколоучители действовали посланиями, как протопоп Аввакум и диакон Федор, защищали свое дело «челобитными», обращенными к правительству, как, напр., суздальский священник Никита Добрынин, прозванный Пустосвятом, романовский священник Лазарь, челобитная соловецкая, позднее писания братьев Денисовых и т. д. Далее, раскол имел своих историков, как Филиппов, написавший историю Выговской пустыни. Когда фанатизм раскола, еще при жизни Аввакума, дошел до целого учения о самосожжении, последователи которого сжигались сотнями и тысячами, это вызвало в среде самого раскола «Отразительное писание», единственное в своем роде по страшным картинам самосожжения. С другой стороны, с конца XVII в. начинается обширная литература обличений раскола: «Жезл правления» Симеона Полоцкого, «Увет духовный» с именем патриарха Иоакима, Опровержение Соловецкой челобитной Юрия Крижанича, «Розыск о раскольничьей брынской вере» Димитрия Ростовского, окружные послания сибирского митрополита Игнатия и т. д. Эти обличения, настаивая на невежестве последователей раскола, отличаются обыкновенно крайней нетерпимостью; рядом с ними шли суровые административные преследования. В том же тоне они продолжались и потом: беспристрастное научное исследование раскола и вместе с ним более гуманное и справедливое отношение к расколу началось только в новейшее время, с конца пятидесятых годов. Между тем киевское направление приобретал новых деятелей. В Москве поселился Симеон Полоцкий (1629—80), белорус, довершивший свое ученое образование в киевской коллегии, где он овладел всеми приемами латинской схоластики и риторства. Симеон сделался известен царю Алексею в 1656 г., когда в одни из приездов царя в Полоцк, поднес ему приветственные «метры». Около 1663—64 г., когда в Полоцке, занятом поляками, становилось небезопасным пребывание приверженцев русской власти, Симеон переселился в Москву, имея от своего учителя, Лазаря Барановича, рекомендацию к жившему тогда в Москве газскому митрополиту, ученому Паисию Лигариду. Здесь он нашел новых покровителей в двух восточных патриархах, прибывших в Москву по делу Никона, и положение его установилось прочно: ему поручили устроить школу в Спасском монастыре за Иконным рядом (будущая Заиконоспасская академия), он назначен был учителем царских детей, по поручению собора написал книгу против раскола («Жезл правления», 1666), стал придворным проповедником (причем настаивал особенно на необходимости школьного учения), стихотворцем на разные случаи. Его многочисленные проповеди в двух сборниках изданы были после его смерти: «Обед душевный» и «Вечеря душевная» (1681—1683). Его плодовитое стихотворство собрано в «Вертограде Многоценном» и «Рифмологионе». Наконец, он писал и драматические произведения: «Комедия о Навуходоносоре царе» и «Комедия притчи о Блудном сыне»; последняя издана была с многочисленными картинками в 1685 г. Симеон Полоцкий был типичный писатель киевской школы; в Киеве он не был бы ничем исключительным, но его историческое значение в том, что он явился представителем этой школы в Москве, в среде книжников старого закала. Он был ученый богослов-схоластик, но и убежденный защитник «вызволенных наук» (artes liberales), школы и светской книжности; с ним начинается, хотя еще в грубом зародыше, поворот литературной жизни, искание нового содержания и новой формы; по образовательным стремлениям он был предшественником других киевлян, которые стали потом ревностными сотрудниками реформы. Ближайшим учеником Симеона был Сильвестр Медведев (родился 1611, казнен в 1691 г. за мнимое участие в заговоре Шакловитого), наследовавший от него ученость, но не осторожность. Симеон не был любим московской иерархией; в нем, как вообще в киевлянах, подозревали наклонность к латинству, но его спасала близость ко двору; теперь враги называли Медведева учеником иезуита. Медведеву принадлежат несколько ценных трудов (в некоторых случаях его авторство оспаривалось, но без достаточных доказательств): «Оглавление книг, кто их сложил» — первый опыт русской библиографии; «Известие истинное» и пр. — история исправления книг; «Созерцание» и пр. — известия о стрелецком бунте 1682 г. Затем он вмешался в догматический спор (о пресуществлении святых даров на литургии), обвинен был в латинстве, навлек на себя ненависть патриарха Иоакима (о нем Медведев даже на пытке не усомнился сказать, что патриарх — из военных людей — «учился мало и речей богословных не знает»), привлечен был к розыску о Шакловитом и погиб. Догматический спор о пресуществлении хлеба и вина на литургии прикрывал борьбу двух партий. Почва борьбы была опять церковная; раскол был внешним образом подавлен, но теперь шел спор латинского схоластического учения, которое представлял Медведев, и «греческого учения», которое защищали монах чудовский Евфимий, ученик Епифания Славинецкого, и ученые греки братья Лихуды (Иоанникий, умер 1717, Софроний, умер 1730), приехавшие в Москву в 1685 г., с рекомендациями константинопольского патриарха и здесь ставшие приверженцами патриарха Иоакима. Последний был упрямый приверженец старины, враг царевны Софьи; Медведев, напротив, был ее почитателем, ожидая от ее партии успехов просвещения, и противником греков, которые в лице Лихудов были слугами обскурантизма, ссылаясь, однако, на свои науки. Медведев укоряет своих противников за слепую веру в греков, «яко младенцы и яко обезьяна человеку последствующе», и указывал необходимость собственного просвещения. Роль Лихудов была здесь не из лучших; но впоследствии они сами подвергались гонению, а затем, при Петре Великом, когда обстоятельства изменились и не было почвы для полемических услуг, они много работали в духовных школах, составляли учебники и т. п., все в том же схоластическом направлении, какому принадлежала их собственная ученость. В стороне от политических и церковных волнений держался Димитрий Туптало, впоследствии митрополит Ростовский, питомец той же киевской школы (1651—1709); главным трудом его было составление обширных Четиих Миней на основании труда митрополита Макария, греческих и латинских источников; известен, затем, его «Розыск о раскольничьей брынской вере». Димитрий был человек мягкого нрава и совершенно свободный от московского изуверства, но был суровым врагом раскола, который был в его глазах плодом грубого невежества. В Ростове он основал школу, которой с любовью занимался; он хорошо знал классиков, следил за ученой латинской литературой и ужасался невежеству духовенства в своей епархии. Ко второй половине XVII в. принадлежит еще одна книга, которая, как в конце XVI столетия писания Курбского, открывала среди умственного тумана просветы общественного самосознания. По условиям старой литературы, которая все еще была письменностью, литературный труд не всегда доходил до массы общества. Случайности, как заграничная жизнь Курбского, могли затруднять распространение книги; сочинение Григория Котошихина было совсем неизвестно современникам. Котошихин (родился около 1630, умер 1667), подьячий посольского приказа, бежавший из России, поступивший на службу в Польше, потом в Швеции и казненный там за убийство, остался бы безвестным перебежчиком, о котором сохранилась строчка в бумагах посольского приказа: «И в прошлом в 172 (1664) Гришка своровал, изменил, отъехал в Польшу», — если бы в 1837—38 годах профессор Гельсингфорсского университета С. В. Соловьев не нашел в шведских архивах сочинения Котошихина в шведском переводе, а потом, в библиотеке Упсальского университета — и в русском подлиннике. Сочинение Котошихина является одним из важнейших и в своем роде единственным источником для изображения внутренней жизни Московского государства в половине XVII столетия. Сочинение написано после бегства и закончено в Швеции. Автор был человек умный и наблюдательный; ingenio incomparabili, как говорил его шведский биограф. Открытие сочинения Котошихина важно потому, что книга представила новый богатый источник сведений о старом русском быте и вместе с тем является случайно сохранившимся отголоском неясного движения в пользу нового образования. Котошихин относится отрицательно к московскому быту, осуждает грубость нравов, недостаток просвещения — и это было именно предчувствие иного порядка вещей, инстинкт общественного сознания, подготовлявшего новый период общественной жизни и образования. Среди самих московских людей созрело сознание своей культурной отсталости, и в этом сознании был уже шаг к заботам о просвещении. В царствование Алексея Михайловича явился брат-славянин из далекой Хорватии, католический священник Юрий Крижанич, с целыми планами политическими и просветительными, исполнение которых должно было возвеличить единственное свободное славянское государство, надежду всего славянства. Он писал ученые трактаты (о славянском языке), высказывался по русским церковным вопросам (опровержение раскольничьей Соловецкой Челобитной, сочинение об обряде крещения и др.) и, главное, написал обширный труд о русском государстве, которое нуждалось в просвещении и сознании своего политического значения. Но проповеднику просвещения и возрождения славянства не посчастливилось в Москве: он приехал туда в конце 1659 г., а в январе 1661 г. был уже сослан в Сибирь. Как было с Котошихиным, так случилось и с Крижаничем: их труды остались бесплодны для их современников; они разысканы только новейшей археографией, в единственных экземплярах — их собственных рукописях. Они не вошли в свое время в литературу и стали только историческим свидетельством о движении умов той эпохи.
Заканчивая обозрение древнего периода русской письменности, должно остановиться на одном ее отделе, который стоял особняком, только в отдельных случаях вмешиваясь в ее общее течение, и в целом представляя в ней элемент эпической фантазии. Христианская письменность отнеслась враждебно к подлинным элементам эпоса и лирике в народной поэзии, но уже с древнего периода появляются переводные произведения поэтического характера, приходившие на первый раз из византийского и латино-романского источника, через южно-славянское посредство. Такова была «Александрия», баснословная история Александра Македонского, чрезвычайно распространенная между книжниками в редакциях болгарской, сербской и позднейших. Основа псевдо-Каллисфена, возникшая в Александрии, была потом распространена на славянской и на русской почве; в конце концов македонский герой был христианизирован, к нему приурочены апокрифические сказания (Мефодий Патарский, Макарий Римский и прочие). Троянские сказания известны были в древнем периоде в виде «Притчи о кралех»: она имела латино-романский источник, переведена была первоначально, по-видимому, в западно-сербских краях (в Далмации или Боснии) и перешла на славянский Восток; в сокращенном и значительно обрусевшем виде она была очень распространена в хронографах, а также отдельно, под названием «Повести о создании и о племени Тройском». Позднее явился перевод еще одной латинской истории о Трое, Гвидона де Колумны, которая была в числе первых печатных книг Петровского времени. В том сборнике, где найдено было «Слово о Полку Игореве», находилось Девгениево Деяние, отысканное потом в двух более поздних рукописях; позднее, найден был и греческий прообраз «Девгения»: — византийский героический эпос Х-го в. из борьбы византийцев с сарацинами. Как можно судить по сличению славяно-русской повести с византийскими редакциями, в первой стерлись черты исторические и любовные и взамен усилен элемент религиозный, выдвинута на первый план борьба православных с погаными. К тому же циклу относится очень любимая в старину повесть о царе Синагрипе (Синографе) и его мудром советнике Акирии (Акире), также византийского происхождения, основана на чрезвычайно распространенном мотиве состязания в мудрости, задачами и загадками. Далее идет знаменитое в Средние века сказание об Индийском царстве или царстве пресвитера Иоанна, заключавшем необыкновенные богатства и чудеса природы: сказание переведено с латинского, быть может, еще в XIII или XIV веках, и, вероятно, в той же западно-сербской области, откуда вышла Троянская притча и сербская редакция Александрии. К XIV и XV векам относятся старейшие списки знаменитой повести о Варлааме и Иоасафе: греческая переделка сказания о жизни Будды, составленная в половине VII века, получила христианский догматический и нравоучительный характер и великую славу в Средние века на Западе и на Востоке; она дважды была напечатана у нас в XVII веке. Притчи Варлаама, которыми он поучал царевича о тщете мирской суеты, были очень любимы; имя царевича Иоасафа стало священно в народной поэзии, с ним соединен известный духовный стих, воспевающий красоты пустыни и спасительность пустынного жития. Повесть о Стефаните и Ихнилате опять имеет первый источник в Индии, в Панчатантре, переведенной в VI в. на пеглевийский язык под именем Калилы-ва-Димны (Прямодушный и Лукавый, имена двух шакалов, рассказывающих апологи): отсюда повесть перешла на все литературу средневекового Востока и Запада, и с греческого источника был сделан южно-славянский перевод, по-видимому, не позже XIII века. Многочисленные повести о царе Соломоне были вместе с тем и «отреченные книги», упомянутые уже в старейших редакциях статьи о ложных книгах. Эти «отреченные» сказания говорят о царе Давиде, завещавшем Соломону строение храма, об этом строении, на которое были употреблены бесчисленные богатства, о власти Соломона над демонами, о приходе царицы Савской, спорившей с Соломоном мудрыми загадками: о Соломоновых судах, о Соломоне и Китоврасе. Библейская история представляет уже Соломона в ореоле особенного величия, как мудрого царя и боговдохновенного писателя; апокриф еще возвеличивает его мудрость до власти над демонами, а с другой стороны, повесть о Соломоне и Китоврасе переходит в романтическую сказку. Сказания о детстве Соломона принимают наконец народный стиль, а спор с Китоврасом вошел целиком в былину о Василье Окуловиче. Вероятно, под влиянием сказаний о мудрых загадках составлена была и русская старая повесть о купце Басарге и сыне его Добросмысле. В среднем периоде горизонт повести расширяется. Вероятно, в конце XV в. написана была полуисторическая повесть о мутьянском (молдавском) воеводе Дракуле — историческом лице, известном своей жестокостью. К концу XVI в. относят «повесть о Динаре царице» — грузинской Тамаре, XII—XIII столетия: повесть, рассказывающая подвиги ее в войне с персидским царем, была переведена на русский с греческого (стихотворного) подлинника. К временам Грозного относятся полуисторические повести о турецком царе Махмете и волошинском воеводе Петре, под именем некоего Ивана Пересветова (очевидно — псевдоним), с намеками на московское царство. Мораль была не особенно глубокая; думают, что повесть должна была представить оправдание жестокостей Грозного. Турский царь говорил: «аще не такой грозой великий народ угрозити, ино и правды в землю не ввести… и как конь над человеком без узды, так и царство под царем без грозы». Волошский воевода восхваляет московское царство, но вычитал в своих мудрых книгах, что будет на царя «ловление от ворожеб и от кудес, от людей ближних», — этим Иван Васильевич и оправдывает свои злодейства. Наконец, «повесть некоего боголюбивого мужа», из того же времени, предостерегала некоего царя от чар и волхвования коварных синклитов. Далее, были повести неясного восточного происхождения: сказание о двенадцати снах царя Шахаиши, предвещательного, эсхатологического содержания; знаменитый Шемякин Суд, восточный рассказ, имевший длинную литературную историю и странно приуроченный у нас к князю XV в. Дмитрию Шемяке; сказка о Еруслане Лазаревиче с сюжетом из персидской «Шахнаме». — Более поздний слой нашей старой повести отмечен западным влиянием, проводником которого были Польша и Западная Русь. Этим путем шли особенно западноевропейская повесть, средневековые сказочные сборники, рыцарские романы, шутливые рассказы и т. п. Одним из старейших, если не самым старым памятником этого рода был Бова Королевич и рядом с ним Тристан, два рыцарских романа, из которых один стал знаменит, как народная сказка, другой — известен пока лишь в единственной старой рукописи, указывающей путь их прихода в русскую письменность. Старейшая форма «Бовы» и «Тристана» сохранились в белорусском сборнике повестей XVI века; в белорусском тексте указано, что он взят из «сербских книг», а последние несомненно переведены с итальянского, которого след заметен во многих словах и оборотах. Сербский перевод итальянского романа указывает опять же на ту же область западных влияний, из которой вышли Троянская притча и сербская редакция «Александрии». В той же белорусской рукописи находится повесть об Атыле, короле угорском, легендарная история Атиллы. Встречаются также рыцарские и чудесные повести чешского происхождения: история о королевиче Брунцвике, наполненная чудесными приключениями о неведомых сказочных странах, история о Василии королевиче Златовласом, сказка о разборчивой невесте, имеющая много параллелей в народных сказках и в литературе. Из польского источника пришла одна из знаменитейших средневековых книг — Римские Деяния, сборник распространенных историй, составившийся путем постепенного накопления рассказов, сначала на латинском языке, и обошедший все европейские литературы. Другой сборник, занятый специально назидательными повествованиями, — Великое Зерцало, название которого объясняется его громадностью: в русских редакциях число повестей простирается до девятисот. Первым началом сборника было средневековое Speculum exemplorum, собрание повестей, служивших для назидательного чтения и как материал для проповедей. В XVII столетии оно было расширено в громадную книгу иезуитом Майером: рассказы распределены по рубрикам, снабжены указанием источников и объяснениями, изобилуют чудесами: мораль отличается обыкновенно аскетизмом, а также особым духом иезуитского ханжества. Русский перевод книги, с польского, сделан был по желанию царя Алексея Михайловича и был очень распространен в старых библиотеках, в полном составе или в отдельных статьях. Далее, с польского взята знаменитая повесть о Семи мудрецах, также индийского корня; она распространилась по всем литературам Востока и Запада, испытала разные видоизменения и уже в конце своего литературного поприща явилась на русском языке. Во второй половине XVII в. идет новый приток западного чтения, главным образом, если не исключительно, через польскую литературу. За началом, которое дали раньше Бова и Тристан, последовали теперь: «История о Мелюзине», «Петр Золотые Ключи», «Повесть о преславном римском кесаре Октавиане», об «Аполлоне, короле тирском», повести шуточные, как, напр., «Смехотворные повести», неясного происхождения повести с легендарными и апокрифическими отголосками о траве табаке, о высокоумном хмеле. К старым рукописям восходят «Судное дело у леща с ершом», повесть «о куре и льстивой лисице» и т. д. Являются, наконец, попытки бытовой повести. Начало ее можно видеть, в другой литературной форме, в старых житиях, напр. житии Петра и Февронии. В «чудесах» славных икон или особенно чтимых святых приводились рассказы, составлявшие своеобразную повесть, как, напр., историю о «бесноватой жене Соломонии» в чудесах святого Прокопия и Иоанна устюжных. В области житий, но близко к этой последней истории является повесть о «Савве Грудцыне», с бытовой основой и нравоучительно-легендарными потребностями: действие происходит во времена царя Михаила. По-видимому, концу XVII в. принадлежит и «История о российском дворянине Фроле Скобееве и стольничей дочери Нардина-Нащокина Аннушке» — настоящая бытовая повесть, с живыми чертами нравов и с оттенком народного юмора, хотя нравы первобытны и настоящего романтического элемента нет. К концу XVII в. можно отнести, наконец, одно из замечательнейших произведений старой поэзии, где легендарные мотивы народного мировоззрения и черты реального быта нашли выражение в форме чрезвычайно свежего народного стиха; это — «Повести о Горе-Злосчастии и как Горе-Злосчастие довело молодца во иноческий чин». Старая повесть незаметно переходит в новый слой повести петровского времени и вообще первой половины XVIII века. Переводная деятельность, начавшаяся в XVII столетии продолжает разрастаться, когда увеличивается знание иностранных языков. Литература повести по-прежнему живет в рукописях; за первую половину XVIII в. существует большая масса разнообразной рукописной повести, где продолжают обращаться старые переводы вместе с более поздними: к рыцарским историям присоединяются истории любовных приключений, настоящие романы, иногда огромного объема: являются переводы знаменитых произведений европейской литературы, как «Потерянный рай» Мильтона, «Телемак» Фенелона (переведенный еще до Тредьяковского) и др., и, наконец, русские опыты под влиянием переводных историй, с любопытными отголосками брожения в русских нравах. Эта рукописная повесть опять незаметно сливается с печатной литературой. При Петре напечатана была старая популярная Трояновская история; в шестидесятых годах XVIII в. стала впервые распространяться литература переводного романа, и в том числе явились в печати многие вещи, ходившие в первой половине столетия в рукописях. Наконец, стала искать своего права в письменности чисто народная поэзия. Древнейшие книжники с вновь приобретенной христианской точки зрения презирали и осуждали эту поэзию вместе с народным обычаем как остаток язычества и потому дело бесовское и греховное. С одиннадцатого века до конца семнадцатого не прекращаются эти осуждения в церковных поучениях, в посланиях иерархов, в постановлениях соборов, в царских грамотах; но все это оказывало мало действия в народном быту, особливо сельском, где народная песня, бытовой обряд, игра составляли единственную поэтическую пищу и веселье. Народная песня продолжала существовать, только не в книге: высокоумный книжник считал ее ниже своего благочестия и достоинства. «Слово о Полку Игореве» осталось единственным памятником своего рода, и затем только в единичных случаях отголосок народный проникал в книгу, но в народе поэзия продолжала жить и развиваться. За отсутствием данных трудно судить о процессе этого развития; но сохранившаяся доныне былина указывает, что народный эпос сберегал нередко весьма древние эпические мотивы (былины Владимирова цикла), что затем он еще живо действовал в наши Средние века, внося в свой состав новые сюжеты (эпос новгородский, былины южно-русские) и даже заимствуя свой материал из книжных источников (былины на темы из сказаний о царе Соломоне). Заезжий англичанин, бакалавр Ричард Джеймс сохранил от начала XVII в. записи современных ему песен (о Ксении Годуновой). Вероятно, с древнейших времен, а в середине века несомненно народная песня, особливо эпическая и шуточная, имела своих специальных носителей: это были скоморохи, народные увеселители, певцы, фокусники и актеры. Власть, наконец, принимала против них меры; они ходили многолюдными ватагами, человек по сто, и совершали насилия; самые песни и «глумы» их были «бесовские». В конце концов, когда грамотность становилась гораздо шире, чем прежде, нашлись любители песен, которые стали записывать их: записей от XVII века, может быть, конца XVI-го, сохранилось немного — это обыкновенно былины. К началу XVIII в. относится запись Кирши Данилова, без сомнения, продолжающаяся тот же старый интерес к песне: его сборник — также почти исключительно эпический. Производительность песни продолжалась и в XVIII в. (песни о Петре Великом, военных событиях и т. п.). Далее, продолжала существовать, кроме эпоса, другая, еще более богатая область народной поэзии — обрядовая и бытовая лирика и так называемые мелкие эпические песни. Здесь даже еще в большей степени, чем в эпосе, сохранилась далекая древность с намеками на языческий быт и обряд: они сохранились консервативными народными обычаями, теряя первоначальное, прямо мифическое значение и оставаясь поэтическим символом или увеселением в годовом календарном обиходе народной жизни; особливо сельской. Этой памятью обычая песня сберегалась не только в сельском, но и купеческом, наконец, дворянском помещичьем, связанном с деревней быту до второй половины XVIII века, когда она в первый раз была закреплена в печатных «Песенниках». Но жизнь народной поэзии была не только пассивным сбереганием, а также забвением и изменением старины: совершалось и новое творчество. Так развивалась былина после киевского цикла. В народной поэзии выразилось и то средневековое мировоззрение, которое после водворения христианства стало складываться в умах народной массы в форме «двоеверия». Здесь все больше занимала места легенда, особенно апокрифическая, так как самый апокриф часто имел именно популярное происхождение. В этом народном мировоззрении имели свой источник духовные стихи. Их основа — книжная, но разработанная в смысле религиозной фантастики: их материал дан евангельской историей (Христос, Богородица, Лазарь, Страшный суд), житиями святых (святой Георгий, Алексей Божий человек, Федор Тирон), сказаниями космогоническими («Голубиная книга»), благочестивыми повестями (стих о царевиче Иоасафе) и т. д.
III. В прежнее время существовало убеждение, а в обычных понятиях и теперь сохраняется мнение, что новый поворот русской государственной и общественной жизни с восемнадцатого века был исключительно результатом личной деятельности Петра Великого. Для одних это было великим делом, давшим русскому народу и государству новую широкую историческую роль на почве европейского просвещения, для других — почти революционным переворотом, настоящим преступлением, потому что Петр изменил началам русской народности и дал истории русского народа ложное и зловредное направление. Спор об этом не кончился, в сущности, и до сих пор в области публицистики; но он должен считаться конченным в области исторического исследования, которое, главным образом со времен Соловьева, объясняет реформу Петра как естественный и неизбежный вывод из предыдущего развития. Сообразно с этим начало нового периода в истории русской литературы должно считать не со времени Петра, а ранее; приблизительно с половины XVII века, когда особенно ярко стали сказываться первые признаки ослабления московской старины XV—XVI в. и весьма неясного на первый раз стремления к европейской науке. Давно указано, что первые признаки потребности дополнить скудные домашние знания с помощью иноземцев восходят еще к XV веку; чем дальше, тем все размножаются вызовы иноземцев, составивших, наконец, под Москвой целую колонию — «Немецкую слободу». Иноземцы исполняли всякого рода технические работы для двора и для государства, работы необходимые, но для которых у русских просто не было знания; с простыми техниками приходили, наконец, более или менее ученые люди, и русские, на первый раз с немалым страхом, видели опыты естественно-исторического знания. В Немецкой слободе цари Михаил и Алексей имели не только знающих техников, но и специалистов военного дела: в той же слободе царь Алексей нашел опытных людей, устроивших для него первый театр, который, как известно, привел его в великое восхищение. В то же время, особливо со второй половины XVI века, в письменность, еще хранившую церковно-славянское одеяние, все больше проникают переводы книг более или менее научного характера с западноевропейских языков. Для беспристрастного взгляда не подлежит спору, что это было уже движение в духе позднейшей реформы. Рядом с этим шло другое столь же знаменательное явление, указывавшее, что старая Русь времен Стоглава отживала свое время: это было исправление книг. Этот труд, необходимость которого еще в начале XVI в. указывал Максим Грек, и в половине XVII в. был непосилен московским книжникам, но по крайней мере эту необходимость поняли сполна и, осознав недостаточность своих средств, обратились за помощью к той науке, которая в XVI и XVII в. успела зародиться на родственной, хотя исторически давно разъединенной почве — в южной и западной Руси. Сила вещей привела не только к исправлению книг, но и к подрыву целого старого миросозерцания, каким жили люди старого века: вера в букву писания, внешнее обрядовое благочестие, целый запас фантастических понятий, выросших на старой почве, должны были отступить перед требованиями знания, хотя бы на первый раз тяжело-схоластического. Защитники старины чуяли в этих нововведениях что-то «латинское» — и до известной степени были правы: киевская наука установлялась по образцам латинских школ, и люди старого века в Москве не могли понять, чтобы средствами схоластической науки могло быть защищаемо православие. Обе стороны совсем не понимали друг друга, и в результате совершили раскол — действительное распадение между первобытной «старой» верой и новым церковным учением, которое стремилось основать по возможности научное богословие и исправить церковную жизнь. Протопоп Аввакум, чистейший питомец старой Руси, с верным инстинктом говорил, что в их учении была «последняя Русь», и по-своему объяснял, с какой поры началась гибель этой Руси, говоря, что видел в аду «миленького» царя Алексея. Действительно, при царе Алексее началось падение этой старой Руси и наступил новый период русской жизни. Наплыв киевской учености в Москву был началом новой литературы. Правда, киевская наука была специально-церковная и схоластическая, но это была во всяком случае черта науки европейской: в схоластике до Киева доходил отголосок Возрождения, известное знакомство с классиками, даже вкус к ним. Приходила впервые риторика и пиитика, т. е. теория какой-то новой литературы: этой литературы еще не было на русском языке, но она заявила уже о своем будущем водворении. Питомец киевской школы Симеон Полоцкий был, собственно говоря, первым русским псевдоклассиком — в той же форме, какую потом применял Кантемир: в неуклюжих стихах Симеона Полоцкого шла уже новая литературная струя, чуждая прежней письменности, как в то же время она пробивалась в драматических опытах пастора Грегори. Эти начинания появляются задолго до деятельности Петра; в его время приемы литературы остаются те же, и главными литературными деятелями являются по-прежнему ученые киевской школы — Стефан Яворский, Феофан Прокопович, Гавриил Бужинский и другие. Новая литература, отмеченная специально возбуждениями реформы, — деятельность Кантемира, Тредьяковского, Сумарокова, особливо Ломоносова, — наступила уже после Петра, главным образом, с половины XVIII столетия. Но если в специально-литературном отношении реформа не была началом нового направления, то личность и деятельность Петра стали, однако, могущественной опорой нового направления и создали для дальнейшего времени нравственное и умственное возбуждение такой силы, какого русская жизнь не испытывала ни раньше, ни позже и которое действует даже до сих пор, через два века последующей истории. В русской жизни явился человек исполинской силы характера и замыслов, который как бы по исторической необходимости хотел восполнить то, что было потеряно веками застоя, невольного, и спешил установить новую политическую эпоху и умственную жизнь русского народа. Совершенно понятно, что свои главные усилия он направил на политическое укрепление государства: войско, флот, техническая школа, фабрика и завод, администрация были главные предметы его заботы; он был довольно равнодушен к тем специально-церковным вопросам, которые одни поглощали все внимание прежнего времени и его ближайших предшественников; он не строил никаких теорий, но сам «на троне вечный был работник» и строго требовал такой же работы от других. При всех тягостях его времени его имя осталось символом неутомимого труда и высокого самоотвержения на пользу государства, в котором олицетворялось для него вся народная жизнь. Эта энергия, источником которой была поистине беззаветная любовь к родине, и необычайные результаты, приобретенные ценой гениально-разностороннего труда, послужили тем нравственно-общественным стимулом, который создал великое историческое значение Петровской реформы. Петр не мог остаться чужд литературе или книжному делу. С его именем и деятельностью связываются черты, неизвестные старой письменности и ставшие потом неизменной принадлежностью литературной жизни. Чуждый старым церковным интересам, он старался дать литературе светский, т. е. реально-жизненный и общественный характер. Изменилась самая внешность книги. Так называемая гражданская азбука отделила светскую книгу от церковной. В прежнее время книга была почти только церковная и издавалась «по благословению церковной власти»; теперь книга хотя и оставалась делом по преимуществу официальным, но могла издаваться только «повелением царского Величества». Содержание книги нередко бывало совсем невиданное. Цель Петра была двоякая: с одной стороны, он хотел дать книги с учебным материалом и техническими сведениями; с другой, он усиленно и опять впервые заботился о том, чтобы ввести общество и самый народ в свои планы, объяснить необходимость и пользу преобразований, приобщить народ к своему делу, найти сознательных исполнителей. Отсюда печатание во всеобщее сведение «реляций», основание первых «ведомостей», целые сочинения для объяснения политических мер и событий, шумные празднования побед, с иллюминациями, фейерверками, аллегорическими картинами и т. п. Печатались книги по истории, географии, мифологии, чтобы ввести читателя в содержание европейской литературы. В книгах исторических, переводимых с иностранных языков, Петр настаивал, чтобы сохранялись неизменно отзывы о России, хотя бы неблагоприятные. Наконец, он принимал непосредственное участие в самом издании книг: собирал сведения, указывал, что должно перевести, заботился о приготовлении переводчиков, сам просматривал и правил переводы и корректуры, иногда занимаясь этим на походе. Ближайшие сотрудники его в этом деле были люди церковные, но среди которых находились ревностные слуги реформы. Таков был в начале Стефан Яворский (1658—1722); ему Петр поручил «местоблюстительство» патриаршего престола, закрытого с тех пор, как в обоих последних патриархах Петр видел только врагов своего. Позднее с Яворским сказалось иерархическое властолюбие, и Петр разошелся с ним, хотя снисходил к нему. Самым ревностным сотрудником Петра был Феофан Прокопович (1681—1736). Феофан был в жизни тогдашнего русского общества явлением исключительным, но весьма характерным: человек сильного ума, ученый богослов, влиятельный иерарх и участник в законодательстве, он был в свое время наиболее образованным человеком в русском обществе. Это была именно такая сила, какая нужна была Петру: человек с умом именно критическим, он, как и сам Петр, был чужд всякому фанатизму и хотел опираться только на здравый смысл. Когда уже после смерти Петра съехались в Петербург немецкие ученые в только что открытую академию, Феофан стал с ними в самые дружеские отношения; по его смерти один из них, Байер, оставил самые восторженные отзывы о великом его уме и учености. Такими же питомцами киевской школы были другие сотрудники Петра, переводчики и проповедники: Феофилакт Лопатинский, Бужинский и др. Под крылом Феофана установилась литературная деятельность князя Антиоха Кантемира (1708—1744): сын молдавского господаря, учившийся в России, по рождению и школе чуждый старому преданию, он вооружился против старины именно потому, что видел в ней вражду к новому образованию, которое понимал как жизненную необходимость. Его ставят обыкновенно во главе новой литературы, как сатирика, воспитавшегося на идеях реформы. Фактически это не вполне точно, так как сатиры его были изданы в первый раз много спустя после его смерти, когда в литературе проходил уже Ломоносов, а его стихотворная форма — силлабический стих, наследие от времен Симеона Полоцкого — в это время давно устарела. Время Петра начинало создавать своих людей. Любопытны, прежде всего, путешествия петровского времени — боярина Б. П. Шереметьева, стольника П. А. Толстого, князя Б. Ив. Куракина, графа А. А. Матвеева, Ивана Ивановича Неплюева и др., — где наглядно и нередко чрезвычайно характерно отражается столкновение двух веков и двух ступеней развития и новое миросозерцание видимо начинает брать верх новостью и богатством своего содержания. Правильной школы все еще не было, но широкий горизонт новой жизни увлекал людей серьезного ума, которые, помня заветы старины, кровно с ней связанные, становились, однако, ревностными поборниками преобразований. Таков был крестьянин Иван Тихонович Посошков (родился около 1670, умер 1726), самоучка старого века, который здравым смыслом и наблюдением приходил к убеждению в необходимости просвещения и преобразований. Не менее, если не более замечателен питомец петровского времени В. Н. Татищев (1685—1750). Он учился только в технической школе, был самоучкой в вопросах философской и исторической науки, которые, однако, очень сильно его интересовали. Он познакомился, сколько мог, с тогдашним положением исторической науки, был знаком с скептическими взглядами Бейля и в своих исторических трудах был склонен к сомнению и рационализму. Понятно, что он был настойчивым защитником науки («Разговор о пользе наук и училищ»): это было уже самостоятельно выработанное убеждение, как самостоятельно возникла у него и мысль написать русскую историю. Татищев застал это дело почти на той ступени, какую представляли собой «Степенная книга» и «Хронограф». Попытка дать нечто систематическое вызвала во второй половине XVII в. «Синопсис» Иннокентия Гизеля, нескладную книгу с историческим баснословием и скудными данными о России московского периода. В 1715 г. секретарь русского резидента в Швеции, князя Хилкова, Манкиев, живший вместе с ним в плену, опять человек малороссийской школы, составил замечательное по времени и по личным условиям автора обозрение русской истории до времен Петра (до 1712 г.); но его книга оставалась в рукописи до 1770 года, когда была напечатана Миллером. Труд Татищева не имел никакой помощи в этих предшественниках; некоторое руководство доставили ему только немецкие ученые академики, начавшие тогда заниматься вопросами древней русской истории; в целой работе он был представлен самому себе и приступил к ней весьма рационально, стараясь прежде всего собрать документальные свидетельства древних летописей. Он делал свод этих известий и сопровождал их обширными комментариями, где много любопытных опытов исторической критики. Татищев также принадлежит к тесному ученому кружку Феофана, хотя имел репутацию большого вольнодумца. Исторический труд Татищева в свое время также остался неизданным. — Бурные события и крутые меры реформы не могли не возбуждать недовольство между приверженцами старого порядка. В литературе это выразилось только отрывочно и, конечно, не в печати, которая была делом еще только правительственным и церковным, а в рукописных памфлетах, авторы которых иногда решались даже заявлять их официально. В числе таких противников реформы был М. П. Аврамов (1681—1752), при Петре директор типографии, близкий к самому царю, потом впавший в ханжество и увидевший в реформе дело, опасное вере. Он сдружился с врагами Феофана, подавал свои проекты всем правительствам, от Петра до Елизаветы; его заточали в монастырь, ссылали в Охотский острог, но он продолжал восставать против новейшего вольнодумства, наконец, грозил даже тем, кто «диадиму на себе носит», и кончил жизнь в «безвестном» отделении Тайной канцелярии. Ранее Аврамова книгописец Григорий Талицкий написал (в 1700 г.) «тетрадки», где говорилось о пришествии в мир Антихриста и по вычислениям выходило, что Петр и есть Антихрист; «тетрадки» встречены были с большим сочувствием не только в народе, но и в среде высшего духовенства. Талицкий хотел вырезать свои тетрадки на дереве для большого распространения, но был схвачен и сожжен вместе с его другом Савиным. По этому поводу Стефан Яворский написал книгу «Знамения пришествия Антихристова и кончины века, от писаний божественных явленна» (1703). Но убеждение, что Петр — Антихрист, крепко держалось в расколе: в одной раскольничьей лицевой (т. е. иллюстрированной) рукописи Толкового (т. е. с толкованиями) Апокалипсиса Петр изображен Антихристом, а антихристово воинство предоставлено солдатами в военной форме Петровского образца. Из раскольничьей среды вышла также известная народная картинка «Мыши кота погребают», в которой несомненно заключается сатира на Петра и его обстановку. Вражда к Петру между приверженцами старины и в расколе не была, однако, мнением целой народной массы: напротив, при всех тягостях, падавших на народ в его время, народный инстинкт угадывал в Петре великую силу и понимал его подвиги на пользу государства: исторические песни его времени относятся к нему сочувственно.
Литературная жизнь нового, «послепетровского» характера стала складываться только в половине столетия. Все еще слишком мало средств школьного образования: немногие наличные школы были очень разношерстные и несогласованные (см. Образование). Знание иностранных языков внушало, однако, интерес к иностранной литературе; мало-помалу развивается тот книжный интерес, с которого начинается литературная деятельность. Люди, затронутые этим интересом, были на первый раз немногочисленны; все они были на счету и происходили из самых различных слоев общества. Так, из Астрахани был родом попович Тредьяковский; из Архангельска происходил крестьянин Ломоносов; к дворянскому сословию принадлежат учившийся в кадетском корпусе Сумароков. В. К. Тредьяковский (1703—1769) начал свое учение в Астрахани у капуцинских монахов, был года два в Славяно-греко-латинской академии, затем «убежал» из Москвы и отправился в Голландию, где его приютил русский посланник граф Головкин; но его тянуло дальше и, «шедши пеш», он добрался до Парижа, который его окончательно очаровал, как и французская литература. Вернувшись в Россию, он был переводчиком при Академии наук, потом профессором элоквенции и стал чрезвычайно плодовитым писателем и переводчиком. Из своей учености и увлечения французской литературой он построил литературную теорию, которая была у нас первой формальной программой псевдоклассицизма. Его собственные опыты в стихотворстве стали надолго знамениты своей неуклюжестью; тем не менее, большой заслугой его было то, что он впервые поставил вопрос о правильном русском стихосложении: он начал, по старому обычаю, силлабическими стихами, но скоро понял, что настоящей формы русского стиха надо искать в нашей народной поэзии. Его представление об истории поэзии было совершенно псевдоклассическое. Величайшие образцы всех родов поэзии дали греки и римляне; затем были века варварства; поэзия возродилась у новых европейских народов по тем же древним образцам, которые поэтому обязательны и для нас. Чтобы основать литературу, достаточно следовать этим образцам. Объясняя свойства эпопеи, лирики, драмы, Тредьяковский сам пытался писать разнородные стихотворные произведения, даже трагедии, перевел наставление о поэзии Горация (прозой) и Буало (стихами) и стихами перевел даже написанного прозой Телемака. Биография М. В. Ломоносова (1711—1755) известна. Какой-то необычный инстинкт тянул сына поморского рыбака к школе; уже взрослым юношей он находит эту школу в Москве, потом в Петербурге, наконец, за границей. В Москве его школа была церковно-схоластическая, за границей — научно-техническая (металлургия); но сила собственного ума и возможность шире взглянуть на область науки в Германии (под руководством Христиана Вольфа) создали его широкое научное мировоззрение и вместе потребность литературной деятельности. Пушкин назвал Ломоносова первым нашим университетом, и название это верно по многосторонности его дарований и знаний, в которой он не имел тогда равного: не мудрено, что он стал в литературе предметом поклонения, которое удержалось неизменно до начала нынешнего столетия. Его считали великим ученым и великим поэтом. Действительно, в то время не было другого русского ученого, который вполне стоял бы на уровне европейской науки; в первый раз на русском языке высокие предметы науки излагались с такой ясностью и изящной простотой, как у Ломоносова, великое, почти религиозное уважение к науке было господствующей чертой его мировоззрения. По обычаю времени, он писал оды и похвальные слова, но в этих произведениях всегда бывала серьезная мысль или целые трактаты научно-общественного содержания. В его взглядах на русскую жизнь неизменной мыслью была первостепенная важность знания; величайшим и единственным героем его был Петр Великий. Поэтом Ломоносов, собственно говоря, не был; у него не было свободного лирического вдохновения, но он находил настоящее поэтическое одушевление в тех возвышенных идеях, научных и патриотических, какие им владели, и его одушевление захватывало читателей. Позднейшему читателю и критику его поэтические творения могут казаться слишком высокопарными, преувеличенными, неестественными; но должно вспомнить, что образованное русское общество того времени еще переживало отголоски времен Петра, и Ломоносов отвечал тому общественному чувству, которое радовалось новым успехам и новой славе России; еще не было тонкого художественного вкуса, и несколько резкие тоны панегирика не бросались в глаза. В академии Ломоносов всегда горячо стоял за интересы русской науки и пользы русского народа и не однажды с раздражением, переходившим даже меру справедливости, восставал против всего, в чем виделся ему ущерб славе и пользам русской нации. По своим научным изучениям он был естествоиспытателем; но начинавшаяся литература требовала много трудов, для которых еще не было делателей, и Ломоносов становится не только поэтом, но и историком, исследователем языка, техником, занимается вопросами народного хозяйства и быта и т. д. Третий знаменитый писатель того времени был А. П. Сумароков (1718—1777); он был прославляем современниками и ближайшим потомством как одно из светил русского Парнаса, и эта слава может дать понятие о положении тогдашней литературы. У него было известное легкое дарование, весьма плодовитое, но весьма поверхностное. Он очень рано вступил на литературное поприще, и первые успехи его трагедий, на придворной сцене, перед слушателями, очень мало избалованными, исполнили его величайшей самонадеянности. Чрезвычайно самолюбивый, он вообразил себя созидателем и главой русской литературы. Его школа была невелика и состояла из некоторой начитанности во французской литературе; законодателем литературы был для него Буало, пределом совершенства — Расин, Корнель, Мольер и особенно Вольтер, рядом с которым ему нравилось ставить свое имя, так как он был писателем «во всех родах» и думал, что во всех родах дает образцы русским писателям. Но его трагедии, в которых он любил брать и русские сюжеты, были неумелыми копиями с французских, драматические эффекты не раз выходили у него простой нелепостью; его комедии — обыкновенно грубоватые фарсы на однообразные темы. Наиболее живым из его произведений остаются те, где проходят сатирические картинки русского быта; его злейшими врагами и предметом его усердных обличений были подьячие. Деятельность трех названных писателей совершалась главным образом во времена императрицы Елизаветы; это были известнейшие имена тогдашней литературы. Времена Екатерины II открывали для литературы новый простор и вызывали новых людей. Сама императрица давно увлечена была «философскими» идеями века и, вступив на престол, нашла не только литературный, но и практический путь для их развития: быть представительницей «просвещения» отвечало и ее личным вкусам и самолюбию, и политическим соображениям, так как нужно было привлечь общество на свою сторону и, заставив забыть прошлое, начать славное царствование. Она сама вскоре предалась литературным трудам, переводила «Велизария» Мармонтеля, вместе с приближенными во время путешествия по Волге работала над знаменитым «Наказом», который надолго остался авторитетным собранием идей эпохи просвещения различных предметах управления (главнейшим его источником послужил Монтескье). В то же время она приняла участие в легкой нравоописательной и сатирической журналистике, позднее написала длинный ряд драматических пьес, особливо комедий. Наконец, она вела обширную (французскую) переписку с европейскими философами, как Вольтер, Дидро, Циммерман, и представителями литературных кругов, как госпожа Жоффрен и в особенности Мельхиор Гримм. В 1783 г. при ее ближайшем интересе учреждена Российская академия, президентом которой была княгиня Дашкова и в трудах которой Екатерина принимала также живейшее участие (здесь печатались ее «Записки по русской истории», а также «Были и небылицы»). Важной мерой для развития книжного дела было разрешение вольных (т. е. частных) типографий. В конце царствования открылась систематическая, хотя по размерам ограниченная, деятельность по учреждению народных училищ. В другом отношении важным фактом было основание Вольного (т. е. опять частного) экономического общества, как поощрение общественной инициативы. При тогдашнем складе русского общества личные вкусы императрицы были ободряющим примером; литературная производительность с шестидесятых годов XVIII века сравнительно с прежним чрезвычайно возросла. Первые годы царствования Екатерины II подавали самые светлые надежды. Особенно сильное впечатление произвел созыв депутатов в комиссию о составлении нового уложения; сама она гордилась «Наказом». В кругу образованных людей должны были с удовольствием увидеть ее особенный вкус к литературе — дело небывалое, тем более, что этот вкус был настроен в просветительном и гуманном направлении. В эпоху «Наказа» сказалось особенное оживление в литературе: появилось вдруг несколько небольших журналов, которые намеревались давать нравоучительное и нравовоспитательное чтение. Главными из них были два: «Всякая всячина» Козицкого, где участвовала своими трудами сама императрица, и «Трутень» Новикова (другие: «Адская почта» Эмина; «И то, и сио», «Парнасский щепетильник» Чулкова; «Смесь»; «Поденщина» — Тузова и т. д.). Образцом служили иностранные издания подобного рода, особенно знаменитый «Spectator» Адиссона, из которого русские нравоописатели брали иногда целиком. Все эти издания существовали недолго (1769—1770), и в их истории любопытно столкновение мнений между журналами Козицкого (статьи императрицы Екатерины) и Новикова. «Всякая всячина» настаивала на умеренном изображении пороков; «Трутень» искал сурового изобличения. По-видимому, это последнее вызвало недовольство императрицы, но в 1722 г. Новиков начал в том же духе издание «Живописца», имевшего большой успех. На этот раз Новиков хотел найти опору своей сатире в произведениях самой императрицы, посвятив свое издание автору комедии «О Время». Предмет сатиры Новикова был частью давно уже намечен — легкомысленное пристрастие ко всему иностранному, взятки и казнокрадство; но было много нового и сильного в его живой сатире, и если она часто не договаривала, ее сдержанность была видимо вынужденная. Он прямее, чем кто-либо из тогдашних писателей, восстает против безобразий крепостного права и изображает тяжелое положение крестьян; от современной испорченности он обращается с сочувствием к старине и старинным добродетелям. Первые комедии императрицы, «О время» и «Именины госпожи Ворчалкиной» (1772), имели большой успех, и это возбудило в Екатерине пристрастие к драматической форме, особливо к комедии. Ею написано до тридцати пьес, которые не все напечатаны: кроме комедий, это были оперы, пословицы и драматические хроники из древней русской истории в подражание «Шакеспиру», которое, впрочем состояло только в том, что пьесы писались «без соблюдений театральных правил». Три комедии, «Шаман сибирский», «Обманщик» и «Обольщенный», направлены были против начинавшего распространяться мистицизма и масонства; другие комедии представляют довольно безобидную сатиру нравов, восстающую против суеверия, ханжества, невежества и т. п. Пьесы не имели художественного значения, но любопытны чертами быта и нравов. Затем императрица писала аллегорические сказки — о царевиче Февее и царевиче Хлоре; собрала «выборные российские пословицы»; составляла педагогические книжки, «Были и небылицы»; писала «Записки» по древней русской истории, которую изображала оптимистически. К концу царствования настроения императрицы совершенно изменились. С одной стороны, с летами остывал прежний философский ее идеализм, с другой, она была испугана взрывом французской революции: тогда господствовало мнение, что источником революции была именно свободомыслящая философия, которую некогда императрица так ревностно поощряла. Это увеличило ее нетерпимость ко всякой свободной мысли. Не то мы видим в начале правления, когда, как сказано выше, ее великодушные идеи, ее стремления к просвещению и справедливости в более образованном кругу оказали значительное и благотворное действие на умы, что и обнаружилось небывалым прежде оживлением литературы. Правда, основной фонд литературного содержания не был велик; общество, которое до тех пор жило только по официальным указаниям, не могло вдруг приобрести самостоятельность (хотя иногда думало, что имеет ее), необходимую для нормального развития литературы; но во всяком случае в тесном круге тогдашнего образованного общества началось известное возбуждение, и в течение последних десятилетий XVIII в. успели даже выразиться некоторые особенные направления образованной мысли. Самым крупным лицом в области поэзии был Г. Р. Державин (1743—1816), прославленный певец Фелицы, поэзия которого была предметом безусловного удивления до времен Пушкина, впервые ограничившего прежнюю ее оценку. Державин несомненно владел крупным и оригинальным талантом, который в особенности подходил к его задаче — превозносить обоготворяемую им повелительницу, подвиги ее воинов, мудрость правления, — а вместе высказать свою нравственную философию, во вкусе века слегка скептическую, но не весьма определенную. Его дарование умело стать выше прежней рутинной оды, какие писали его предшественники и продолжали писать современники: он внес в оду известную, конечно, все-таки искусственную, простоту, которую приняли тогда за подлинную и которою он хотел дать натянутому строю оды некоторую естественность и реализм. Фантазия Державина была широкая и бурная, но слишком часто ему вредил недостаток чувства меры; возвышенный тон переходил легко в высокопарность и напыщенность. Знаменитая ода «Бог» казалась современникам вершиной поэзии; в действительности в ней слишком много этой отвлеченной высокопарности и, может быть, мало настоящего религиозного чувства. Его философия была житейская философия века: надо быть справедливым, честным, но не очень заботиться о мудреных вопросах и спешить пользоваться благами жизни. Как человек, он не мог внушать уважение, потому что в разных высоких положениях, какие он занимал, он хотел стоять за правду, впрочем, портя эту заслугу неуживчивым самомнением. Свою поэзию он поставил очень высоко, но вместе — крайне тесно и односторонне. Основа его теории была, по тогдашнему обычаю, псевдоклассическая, хотя смягченная некоторыми новыми литературными веяниями: он обращался к самим древним классикам, знал немецких поэтов, увлекался Оссианом и под его влиянием находил «бардов» у древних славян. Но поэзия в его глазах не есть независимая сила и творчество человеческого духа. Его предшественник Тредьяковский изображал некогда поэзию как приятную забаву, которая может служить в литературе «фруктами и конфектами на богатый стол по твердых кушаниях»; Державин восхвалял Фелицу за то, что поэзия любезна ей, «как летом вкусный лимонад». При этом несложном взгляде Державин не затруднялся «прибегать к своему таланту», когда нужно было достигнуть каких-нибудь личных выгод хвалебной одой сильному человеку. Так рассказывает он сам в своих записках, из которых мы узнаем, что Екатерина была очень довольна изображениями Фелицы, написанными тогда, когда Державин был еще далек от двора. Впоследствии, когда он находился уже в ее ближайшей обстановке, она «неоднократно, так сказать, упрашивала его, чтобы он писал вроде оды Фелицы», но он не написал, потому что не было уже «воспламенения», когда он ближе узнал характер и факты правления. Недостаток вкуса сказался у Державина особенно впоследствии, когда он в старые годы вписал свои нескладные драматические произведения. Во времена Екатерины, когда действительно совершались громкие военные и политические дела, ода еще могла сохранять свой смысл не только как придворное приветствие, но и как популярное истолкование событий, и оды писали почти все сколько-нибудь заметные писатели, даже тот И. И. Дмитриев (1760—1837), который в сатире «Чужой толк», составивший ему великую славу, осмеивал одоносцев. Едва ли не самыми нелепыми по уродливой напыщенности были оды также славного в свое время стихотворца В. П. Петрова (1736—1799). Как образец легкой шутливой поэзии славилась «Душенька», поэма И. Ф. Богдановича (1743—1803), которую восхвалял еще и Карамзин: это была переделка старинной повести Лафонтена, взятой из Апулея. Поэма Богдановича была написана тяжело, ее остроумие грубовато, и успех ее доказывает вообще художественный вкус: немногое было нужно, чтобы понравилась новинка, покинувшая напыщенную риторику обычного стихотворства для шутки и забавы. В первые годы царствования Екатерины выступил писатель, получивший крупное значение в русской литературе, — Д. И. Фонвизин (1744—1792), в особенности оригинальный в двух своих комедиях: «Бригадир» и «Недоросль». Это были первые комедии с настоящим русским бытовым содержанием и живым, реальным языком. Как вообще литературные формы того времени были скопированы главным образом с французских, так и в комедиях Фонвизина очевидно влияние французских образцов, не только в приемах постановки, но и в подробностях (так, напр., с французского взято известное, по-видимому, чисто русское рассуждение госпожи Простаковой о географии); но в них были, однако, и подлинные русские черты, что и доставило им в свое время великий успех. Фонвизин хотел быть не только комиком, но и моралистом; самую слабую часть его комедий составляют рассуждения добродетельных лиц, но и те в свое время нравились, потому что это были начатки суждений об общественной нравственности и XVIII век любил вообще рассуждать о морали. Фонвизин осуждал дурное воспитание, но оставались неясны средства воспитания хорошего; он осуждал пристрастие к французскому языку и перенимание французских обычаев, но причины этой подражаемости опять не видны. Несколько раз он был за границей и с великим самомнением и грубыми насмешками говорил о французском обществе, нравах, даже литературе (забывая, сколько сам был последней обязан): это не лучшая черта его литературной деятельности. Ко второй половине царствования Екатерины драматическая литература очень развилась. Еще действовал Сумароков; его продолжателем в драме явился Я. Б. Княжнин (1742—1791), «переимчивый», по верному замечанию Пушкина, усердно следовавший псевдоклассическим образцам; его трагедии («Дидона», «Ярополк и Владимир», «Владисан», «Титово милосердие»), составившие его славу современников, повторяли, даже просто переводили Расина, Корнеля, Вольтера, Метастазия и пр.; не более самостоятельны были его комедии — переделки с чужих образцов, которые, впрочем, Княжнин старался приноровлять к русским нравам, хотя все-таки не умел удалить условностей французской комедии (интриган-слуга и т. п.). Нелепость простого повторения французской комедии, как это бывало у Сумарокова, давно уже указывал В. И. Лукин (1737—1794), который в своих комедиях, все-таки заимствованных с французского, делал опыты таких переложений на русские нравы. За псевдоклассической комедией перешла теперь и «мещанская комедия»: еще при жизни Сумарокова была переведена «Евгения» Бомарше, и хранитель «русского Парнаса» с великим негодованием обрушился на этот новый «пакостный род слезных комедий». Тем не менее он утвердился и даже стал модой, потому что вместе с «комической» оперой все-таки расширял область драмы и давал место изображениям народной жизни. К этому роду принадлежат некоторые пьесы императрицы Екатерины, «Анюта» Михаила Попова (1722), пьесы М. Матинского, «Мельник» А. О. Аблесимова (1742—1783), Прокудина-Горского; «Яга-Баба» и «Калиф на час» князя Д. Горчакова. В конце столетия пользовались большой известностью пьесы М. И. Веревкина (1733—1795), у которого есть черты настоящего комизма и верного изображения нравов, Д. В. Ефимьева (1768—1804), А. И. Клушина (1763—1804), издававшего сатирический журнал «Санкт-Петербургский Меркурий», П. А. Плавильщикова (1759—1812), знаменитого в свое время актера, а также образованного писателя. В смысле общественном единственным после Фонвизина крупным произведением тогдашней комедии была «Ябеда» в стихах В. В. Капниста (1757—1824). Это был по своему времени весьма образованный и остроумный человек, с общественными интересами, любитель латинской поэзии, друг Державина. Его «Ода на рабство» (против рабства) могла быть напечатана только в 1806 г., в его «Лирических стихотворениях». «Ябеда», то разрешаемая, то запрещаемая при императоре Павле, была представлена в первый раз в 1798 и потому явилась вновь на сцене уже при Александре I. Это — весьма яркая и желчная картина старинной общепринятой судейской продажности и крючкотворства. В подражание «Ябеде» написана была комедия Судовщикова, «Неслыханное диво, или Честный секретарь». Та же потребность ввести в литературу изображение русского быта внушила Василию Майкову (1728—78) комическую поэму «Елисей, или Раздраженный Вакх»: изображения весьма грубоваты, но многое из народного быта и языка схвачено удачно. Некоторым исследователям казалось, что подобные произведения представляют особое народное направление в литературе времен Екатерины в отличие от подражательного: в действительности этого не было, потому что нередко одни и те же писатели могли быть причислены к обоим направлениям. Внимание к народной жизни, заботы о введении в литературу национального элемента начинаются притом с первых шагов новой литературы: Тредьяковский указывает основу для правильного русского стихосложения в народной поэзии; Сумароков при всем желании быть российским Расиным и Вольтером усиливается писать песни в народном стиле; Ломоносов более серьезно ставит вопрос о народной жизни в «Записке о размножении русского народа»; в сатирических журналах конца шестидесятых и начала семидесятых годов («Трутень» и «Живописец» Новикова) находятся эпизоды, которые говорят об интересе к народной жизни и верном ее понимании, и т. д. Одним из любопытнейших свидетельств этого интереса к народности являются с конца семидесятых годов многочисленные песенники, начиная в особенности с знаменитого песенника Чулкова (позднее Новиковский). В действительности народная песня продолжала жить даже в быту высших классов, по-видимому, без перерыва от времен московской старины: простота нравов, жизнь в поместьях среди народа, недостаток других развлечений делали народную песню в ее живом, подлинном виде весьма любимым удовольствием, которое приносилось и в барский быт в столицах. При дворе императрицы Елизаветы бывали официальные песенники, был даже придворный малорусский бандурист; в среднем кругу это было также любимое удовольствие. По всей вероятности, существовали издавна письменные сборники; таким был в первой половине столетия знаменитый сборник Кирши Данилова. Сборник Чулкова, где рядом с русскими помещены и малороссийские песни, по-видимому, имел в основе сборник рукописный. Искусный стихотворец в ложноклассическом роде, И. И. Дмитриев, издал также сборник народных песен, постаравшись, впрочем, выгладить (т. е. испортить) их по книжному стилю; в 1790 г. явился известный сборник песен Прача, где они были положены на музыку; на народный стиль покушался даже Державин. Очевидно, в этом вкусе, для которого не могло быть иностранных образцов, сказывалось инстинктивное влечение к народным элементам поэзии; в период предполагаемой «оторванности от народа» он был прямым ее опровержением. Эти влечения к народному вообще не были тогда формулированы, но они представляли постоянно действовавшую силу, которая с успехами науки и литературы расширялась и в начале нового века стала определенной и сознательной. Как историческая наука с восемнадцатого века восстанавливала древность, забытую в московском периоде, так этот интерес к народности собирал из уст народа и мало-помалу вводил в литературу ту народную поэзию, которая в старом периоде, с XI в. и до второй половины XVII века, даже во времена тишайшего царя Алексея Михайловича, предавалась только проклятию и истреблению. — В числе общественных и литературных явлений, вызванных упомянутым умственным возбуждением в правление Екатерины, особенно выдвинулось движение масонское. Так называемый масонский «орден» возник, как деятельное общественное явление, в начале XVIII в. в Англии. Каково бы ни было его происхождение, он приобрел тогда характер замкнутого общества, принявшего своим принципом личное нравственное совершенствование, помощь собратьям, христианское благочестие, но с полной терпимостью ко всем христианским исповеданиям. Общество настаивало на глубокой тайне своих учений и обрядов; члены общества узнавали друг друга по особым знакам; в собраниях — «ложах» — совершались символические обряды. Орден, имевший форму собрания рабочих каменщиков, возводил свое начало к строению Соломонова храма, от времен которого велось будто бы предание масонского учения и символического обряда. Из Англии масонство мало-помалу распространилось в виде тайных обществ по всем странам Европы, везде удерживая свою таинственность, тесную солидарность «братьев», но в конце концов видоизменяя свои учения. Так называемое «английское» масонство всего более сохранило первоначальную простоту; несколько более сложно было «шотландское»; в своих дальнейших разветвлениях на материке масонство все более осложнялось новыми прибавками, т. е. выдумками, в учении и обрядах. Для выдумок было достаточно поводов уже в предполагаемой библейской древности ордена: развивалась, с одной стороны, обрядность, придумывались новые высокопарные титулы начальствующих «братьев»; предание о сохранении ордена со времен Соломонова храма разрабатывалось привлечением сюда же таинств египетских, халдейских, греческих и т. д.; принято было, что хранителями орденской тайны были в Средние века рыцари храма (отсюда масонское «тамплиерство»), и пр. Так как религиозное учение ордена отдалялось от официальной церкви, допуская, напр., полную терпимость, не придавая значения церковной обрядности и противопоставляя ей свою собственную, то являлся также большой простор для развития символизма и мистики. Наконец, в число хранителей орденской тайны были включены средневековые мистики и алхимисты, и во второй половине XVIII столетия, всего больше в Германии, развилась особая форма масонства под названием «розенкрейцерства», или братства Розового креста (Rosenkreuzer, Rose-Croix). Начало русского масонства, по преданию, относится к временам Петра Великого; более достоверны известия о русских масонах при императрице Анне и Елизавете; но главным образом распространение масонских лож, и весьма значительное, относится ко временам Екатерины II. Первым ревностным их адептом стал известный кабинет-секретарь и частью литературный сотрудник императрицы И. П. Елагин, который вступил в сношения с главной английской ложей в Лондоне и получил от нее титул гроссмейстера русской провинциальной ложи. Под его управлением ложи стали размножаться, особливо в Петербурге и в Москве; сам он ревностно предался делу, старался собрать сведения об учениях ордена, о существующих «системах», которых было тогда уже много, наконец, усиливался объединить свои познания в целое и составил большое сочинение об истории ордена, которая должна была вместе дать его вероучение. Работа предназначалась, конечно, только для «братьев», составляла тайну и не могла быть издана. Это наивная компиляция всякой таинственной премудрости, символики и мистицизма, какую Елагин мог набрать из книжных и рукописных масонских источников, особливо, кажется, французских. В разгар движения, когда умножались ложи и в них проникали разные «системы», когда русские «братья» ревностно заботились о прочном становлении ордена на русской почве, они усиленно старались привлечь в свой круг даровитого человека, на которого, видимо, возлагали большие надежды для своего дела. Это был Н. И. Новиков (1744—1818). С обычным скудным образованием того времени, но с живым деятельным умом, Новиков рано обратил на себя внимание, работал при комиссии о составлении Уложения и был великим поклонником либеральных начинаний императрицы. В 1769—1770 г. он издавал сатирический журнал «Трутень», в 1772—1773 г. — «Живописец» и в скромных рамках тогдашней сатиры успел высказать серьезное понимание положения русской жизни, не всегда сходное с господствовавшим тогда панегириком, к которому императрица успела привыкнуть. Эти издания Новикова прекратились, вероятно, не по его доброй воле. В семидесятых годах он предпринял сложные и драгоценные издания материалов для русской истории («Древняя Российская Вивлиофика» и др.), издал «Опыт исторического словаря о российских писателях», первый несколько обширный опыт истории литературы. В те же годы он задумал учреждение народных школ на частные средства и успел привлечь к этому делу участие общества. Этот ученый по-тогдашнему человек, любитель просвещения и организатор, казался необходимым для масонского дела, и Новиков действительно был привлечен в орден. В начале он отнесся к делу очень осторожно, но потом ревностно предался ему, встретил людей, разделявших его просветительные взгляды. В 1779 г. он переехал в Москву и развил здесь обширную издательскую и образовательную деятельность. Дружба с И. Г. Шварцем (умер в 1784 г.), профессором Московского университета и мистическим идеалистом, окончательно увлекла Новикова в это направление. Вместе они учредили «Дружеское общество», к которому примкнуло много влиятельных масонов и которое, кроме издания книг, брало на себя задачи воспитания: в молодом кружке, который учился и работал под руководством Дружеского общества, были одно время Карамзин и рано умерший друг его, А. А. Петров. Эта деятельность Новикова возбудила крайнюю подозрительность императрицы Екатерины. По складу своего ума она не понимала ничего идеального и мистического; кроме того, ей не нравилась самостоятельная мысль и деятельность, ускользавшая от контроля; в предприятиях Новикова она осуждала (серьезно или не серьезно) аферу, а главное — подозревала политические замыслы, которых не было. Предприятия Новикова были уничтожены, имущество основанной им Типографической компании конфисковано, он сам заключен в Шлиссельбургскую крепость, из которой был освобожден лишь при вступлении на престол императора Павла. К кругу Новикова принадлежал в Москве писатель несколько старшего поколения, М. М. Херасков (1733—1807), в те времена куратор Московского университета. Это был плодовитый стихотворец, лирик, драматург и эпик. Знамениты были у современников его поэмы «Россиада», воспевавшая завоевание Казани Иоанном Грозным, и «Владимир», изображавшая крещение Руси. В своих фантастико-исторических повестях, как «Нума Помпилий, или Процветающий Рим» (1768), он изображает господство разума и добродетели в идеальном государстве; защищая внутреннюю религию от ханжества, он сближается со взглядами масонства, к которому впоследствии пристал. Это был лично достойный человек, немного простодушный любитель литературы, одобрявший первые опыты Фонвизина и Державина, а потом Карамзина и Жуковского. Тем же философско-нравоучительным характером отличается недавно изданное фантастическое «Путешествие в землю Офирскую» князя М. М. Щербатова (1733—90). Главным трудом этого писателя была многотомная «История российская», и только недавно правильно оцененная: она написана тяжело, но, по признанию новейшей критики, была в значительной мере опорой для «Истории» Карамзина. Щербатов держался своеобразного взгляда: в рассуждении «О повреждении нравов в России» — изданном также только в новейшее время — он является противником крутой реформы Петра и ее излишествам приписывает повреждение нравов своего времени; но этот любитель благочестивой старины был также человек французского образования и в известной мере свободомыслящий. В «Путешествии» он дает картину идеального государства, которая была, вместе с тем, критикой государства наличного: религия Офирской земли — деистическая; духовной касты нет; нравы — простые и строгие, закон свято соблюдается; император не чуждается простых людей и всегда может знать об истинном положении государства. Судьба, подобная судьбе Новикова, постигла другого оригинального писателя той эпохи, А. Н. Радищева (1749—1802). Получив высшее образование за границей, в Лейпцигском университете, Радищев был охвачен тем разнообразным брожением, какое отличало европейскую литературу конца века. В своей книге «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790) он применял к русской жизни философские идеи об общественной справедливости, о человеческом праве и достоинстве и т. п. и рядом с теоретическими рассуждениями поместил ряд картин из русского народного быта, где, между прочим, обличал ужасы крепостного права. Екатерина II, в конце царствования встревоженная событиями французской революции, увидела в книге Радищева настоящую опасность для государства: он «хуже Франклина», писала она; она сравнивала его с Пугачевым, сама занялась обличением его преступления и передала его в распоряжение известного следователя по особо важным делам Шешковского, а затем суду. Суд приговорил Радищева к смертной казни, замененной ссылкой в Сибирь. Возвращенный при императоре Павле и снова поступив на службу при Александре I, он стал опять опасаться преследования и отравился. Вступление на престол Александра I встречено было с величайшим энтузиазмом. После только что пережитых тяжелых последних лет личность нового императора, исполненного наилучших намерений, подавала самые широкие надежды. Действительно, первые годы принесли немало правительственных мер, производивших отрадное впечатление на общество. Позже это впечатление несколько охладело, но война двенадцатого года и затем войны за освобождение Европы создали необычайное возбуждение, которое различным образом отразилось на литературе. Европейская реакция, наступившая после Венского конгресса и установления священного союза, и отразившаяся у нас господством Аракчеева и обскурантов, опять подействовала гнетущим образом, но прежние патриотические возбуждения в известном круге общества еще усилились под впечатлением либеральных движений в Европе. Около 1820 г. в русском обществе, как никогда, стали распространяться идеи западного либерализма, и так как они не могли найти выражения в литературе и общественной деятельности, то стали искать приюта в тайных обществах («Союз Благоденствия»). Это возбуждение отразилось потом в первых произведениях Пушкина.
На переходе от XVIII в. к XIX-му самым крупным лицом литературы был Н. М. Карамзин (1766—1826). В своей ранней молодости он провел несколько лет под влиянием «Дружеского общества», где в дружбе с упомянутым Петровым приобрел значительное литературное образование и интересовался нравственными вопросами. Сентиментальное направление было воспринято им как готовое внушение западной литературы. Задатки его давала уже мистическая философия круга Новикова: в этой мистике была наклонность к деизму, к угадыванию законов «натуры», к самоуглублению, к внутренней жизни души, затем открывалось обширное влияние западной литературы — Руссо и его последователей, французских и немецких, английского романа Ричардсона, юмора Стерна. Карамзин, по природе склонный к чувствительности и меланхолии, жадно воспринимал эти влияния. Первым крупным произведением его были «Письма русского путешественника». Свое путешествие он совершил в 1789—90 гг.; он проехал Германию, Швейцарию, Францию и Англию и, живя в Париже, видел первые волнения революции. Тон «Путешествия» — сентиментальный, иногда с легкой шуткой, во вкусе Стерна; автор с увлечением описывает красоты природы, с любознательностью присматривается к нравам. Интерес книги возвышался особенно рассказами о литературной жизни Европы. Карамзин считал долгом посещать знаменитых писателей и в первый раз в русской литературе давал живые сведения о действующих лицах европейского просвещения. Не меньший успех имели сентиментальные повести Карамзина, как знаменитая «Бедная Лиза», и повести исторические, в которых проявляется уже сентиментальная риторика будущей «Истории». Конец века в западной литературе наполнен был реакцией против сухой рассудочной философии. Возникла потребность в идеализме, в узаконении непосредственной жизни сердца, в мечтательном общении с «натурой»; простая действительность забывалась, и Карамзин в своих увлечениях воображал себя «республиканцем»; на самом деле в общественных и политических вопросах он был в полной мере консерватором. Он был самым даровитым представителем сентиментального направления и стал у нас главой школы, где рядом с ним ставят еще Дмитриева и Озерова. Было много второстепенных писателей этого направления: В. С. Подшивалов (1765—1813), питомец Дружеского общества; В. В. Измайлов (1773—1830), поклонник Руссо, издатель «Вестника Европы» и «Российского Музеума», где появлялись первые стихотворения Пушкина; князь П. И. Шаликов (1768—1852), доводивший чувствительность до карикатуры, делавшей смешным все направление; В. Л. Пушкин (1770—1830), дядя поэта, великий поклонник Карамзина, ломавший за него копья против Шишкова, автор очень известного в свое время «Опасного соседа». В свое время очень ценили А. П. Беницкого (1780—1809), образованного, остроумного писателя и прекрасного стилиста. А. Е. Измайлов (1779—1831), сначала сентиментальный повествователь, известен был потом как издатель журнала «Благонамеренный» и как баснописец не без остроумия, впрочем, грубоватого. Старомодный поэт, князь Иван М. Долгорукий (1764—1823; «Бытие сердца моего», «Капище моего сердца») был противником сентиментального направления. Немалой заслугой Карамзина были его журналы («Московский вестник», «Вестник Европы») по разнообразию содержания, в которое он вносил и вопросы политические. Наконец он совсем устранился от литературной деятельности, отдавшись новому труду, который составил его главную славу. Первые восемь томов «Истории Государства Российского», вышедшие в 1816 г., были редким событием в истории нашей литературы. В первый раз русская история излагалась талантливым, уже знаменитым писателем, вооруженная многосторонними исследованиями, но вместе в красивой, общедоступной форме, в тоне национальной гордости и сентиментальным красноречием, которое должно было особенно действовать в популярном чтении (в целом «История» доведена до 1611 г.; двенадцатый том ее, по смерти автора, был издан Блудовым). Успех книги был необычайный: «История» была настоящим откровением для массы общества, которая не знала прежних, нередко тяжелых исследований и всю постройку исторического издания приписывала одному Карамзину. Еще при жизни его, однако, началась критика (Арцыбашев, Полевой, Лелевель и др.), а молодой либеральный круг находил историю слишком консервативной и неправильно представляющей происхождение русского государства. Несколько позднее Н. Полевой издал несколько томов «Истории русского народа», как бы в противовес точки зрения Карамзина. Гораздо позже стала известна «Записка о древней и новой России», важная для определения политических взглядов Карамзина: он осуждает реформу Петра Великого и либеральные начинания императора Александра I. Новейшая критика указала, в какой большой степени Карамзин опирался на своих предшественников: немецких, как Байер, Шлёцер, Стриттер, Миллер, и русских, как Татищев, Болтин и особенно князь Щербатов. Карамзин имел большое значение и как преобразователь литературного языка. Здесь он встретил ожесточенного противника в адмирале А. С. Шишкове (1754—1841). Этот автор «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка» был великий приверженец «старого», т. е. церковно-славянского, слога. Он обвинял Карамзина и его последователей в порче языка, в нарушении завета отцов и даже в недостатке патриотизма, когда они хотели приблизить литературный язык к разговорной речи, избегали тяжелой славянщины, не пугались слов иностранных и стремились сообщить языку изящество и легкость. Нападения Шишкова породили целую литературу. Сам Карамзин не мешался в полемику, которую повели его приверженцы, в особенности П. И. Макаров (1765—1804) и Д. В. Дашков (1788—1839). Отразить нападения даже в то время было не особенно трудно. Шишков предполагал, что церковно-славянский и русский — один язык, и не понимал, что язык необходимо изменяется с ходом истории и распространением новых понятий. Партии выделились в два кружка: «Беседы любителей русского слова» и Российской академии, где Шишков был президентом и где исповедовалось его учение, и образовавшегося несколько позднее «Арзамаса», где собралось новое поколение писателей и предметом почитания был Карамзин (участниками были Жуковский, Батюшков, Дашков, А. Тургенев, Блудов, князь Вяземский и др., под конец и юный Пушкин). Спор о старом и новом слоге был последней стадией в установлении независимости русского литературного языка: в литературе послепетровской, которая впервые становилась светской, сам собой возникал вопрос о праве русского литературного языка и об его отношениях к церковно-славянскому. Решение, в первый раз данное Ломоносовым, завершилось Карамзиным и его товарищами и получило фактическую силу в произведениях нового поколения писателей: во главе его стал Пушкин. Впоследствии, впрочем, Шишков помирился с Карамзиным: Российская академия присудила последнему золотую медаль за его «Историю». Архаизм Шишкова привлекал немногих; к нему примыкали писатели старого классического направления и противники литературных нововведений. Таковы были, напр., князь Д. П. Горчаков (1758—1824), известный своими сатирами, Н. М. Шатров (1765—1841), князь С. А. Ширинский-Шихматов (в монашестве Аникита, 1783—1837). В старом классическом складе писали сатирики А. Н. Нахимов (1782—1815) и М. В. Милонов (1792—1821); в начале своей деятельности был последователем Шишкова и противником Карамзина и плодовитый драматург князь А. А. Шаховской (1777—1846), впоследствии обратившийся к романтизму.
Школа Карамзина была недолговечна: стали бросаться в глаза смешные стороны чувствительности, не имевшей притом ни ценного поэтического, ни общественного содержания; а главное — в поэзии явились гораздо более значительные силы и с более жизненным направлением. В начале столетия открылась поэтическая деятельность В. А. Жуковского (1783—1852). Его первое литературное образование проходило в Благородном пансионе при Московском университете, который по своему воспитательному складу были продолжением «Дружеского общества». В университете и пансионе действовали еще личные друзья и последователи Новикова (И. П. Тургенев — отец Николая и Александра Тургеневых, М. М. Херасков, А. А. Прокопович-Антонский и др.). Атмосфера была нравственно-философская и литературная; здесь образовалась, отчасти по врожденным наклонностям характера, отчасти по литературным влияниям, мечтательно-романтические вкусы, которым Жуковский остался верен на всю жизнь. Его первые стихотворения, где он уже черпал из западноевропейской романтики, обратили на себя внимание тонкостью чувства и «сладостью стиха». Его имя стало знаменитым, когда в двенадцатом году был написан «Певец во стане русских воинов», исполненный патриотическим одушевлением. Современники не замечали странности формы, где русские воины являлись в классических вооружениях и в романтическом освещении: классическая условность еще не была забыта, к романтической начинали привыкать. «Певец во стане русских воинов» и другое подобное стихотворение из той же поры, а также стихотворение по поводу взятия Варшавы были почти единственными отзывами поэзии Жуковского на современную жизнь; она витала обыкновенно только в мире личного чувства, в меланхолических мечтах. Очень много поэтического труда Жуковский положил на усвоение русской литературы западного романтизма. Под конец жизни он перевел «Одиссею» по изготовленному для него немецкому подстрочному переводу. Его поэзии отвечал личный характер, мягкий и доброжелательный; нежное чувство привязывало его к Пушкину, которому он оказывал немалые услуги. Последние годы жизни он провел за границей, религиозно-мистическое настроение сближало его с Гоголем. От новейшего литературного круга он был далек. В ходе литературного развития Жуковский, кроме переводных трудов, всегда изящных и расширявших горизонт русской поэзии, имел еще заслугу высокого понимания существа поэзии. Его определение поэзии отвечало всему его мировоззрению; его религиозное чувство было всегда окрашено мистической мечтательностью; он сливал жизнь земную и загробную — там откровение тайн, оттуда идут высокие внушения. Поэзия — «есть Бог в святых мечтах земли», и с другой стороны «поэзия — есть добродетель». Определение было слишком личное, но во всяком случае ставившее поэзию в самые высокие сферы нравственной жизни. Младшим современником Жуковского был К. Н. Батюшков (1787—1855), но его литературное поприще было прервано слишком рано и печально душевной болезнью, в которой он прожил последние десятки лет своей жизни. Это было живое и разнообразное дарование, не успевшее развиться до полной самобытности. В своей поэзии он все еще находится в зависимости от европейских образцов, старых и новых; но он вдумывался в чужую поэзию, сам увлекся ею, и то, что было бы раньше простым подражанием, становилось его искренним, иногда глубоким увлечением. Была у него особенность и в выработке стиха; здесь вместе с Жуковским он был непосредственным предшественником Пушкина. Более нежная атмосфера общественной жизни в царствование Александра I, хотя испорченная позднее возвратом реакции, отозвалась большим оживлением литературных интересов. В это время составил свою славу И. А. Крылов (1768—1844). Он начал свое литературное поприще еще во времена Екатерины комедиями и сатирическим журналом среднего достоинства и успеха и лишь в зрелые гг. остановился на том роде, который именно отвечал его таланту. Частью он пересказывал традиционные сюжеты басен, но много также написал оригинальных и с первых шагов на этой дороге превзошел своих предшественников, Хемницера и Дмитриева. У него остается еще ложноклассическая манера, но вместе с тем много живого остроумия, знания русского быта и языка. По общему складу мировоззрения это был человек рассудка, довольно равнодушный к волнениям жизни, какие совершались вокруг него, недоверчивый к увлечениям, было ли их предметом общественное благо, наука и т. п.; это была умеренность, но и скептицизм, который в конце концов не внушает сочувствия. Другим весьма известным и почитаемым писателем того времени был Н. И. Гнедич (1784—1833), главнейшим трудом которого был «Илиады»: он положил многие годы на совершение этого труда, возбудившего удивление современников, — что указывало, между прочим, как еще мало было людей, способных на серьезные предприятия подобного рода. В переводе Гнедича видна серьезная работа над Гомером, но по старому пристрастию к ложноклассической высокопарности Гнедич дал слишком много места церковно-славянским элементам языка, употребляя иногда слова, совсем неизвестные в обычной речи. В области драмы в начале столетия прославленным именем был В. А. Озеров (1770—1816): его трагедии были подновленным повторением ложноклассической трагедии, с большой легкостью стиха и искренностью чувства, а иногда и с оттенком новейшей чувствительности. В целом они искусственны и натянуты; но публика того времени не знала лучшего, и трагедии Озерова имели громадный успех, особливо «Дмитрий Донской», вызвавший патриотическое одушевление. Князь Вяземский, великий почитатель Озерова, огорчался тем, что Озерова не любил Пушкин, которого конечно отталкивала его напыщенная искусственность. Сам князь П. А. Вяземский (1792—1878), родственник и друг Карамзина, близко связанный с литературными кругами двадцатых и тридцатых годов, поддержавший Н. А. Полевого в первые годы издания «Телеграфа», впоследствии совершенно разошелся с новым литературным движением и не оставил прочных следов в области поэзии, хотя был плодовитым стихотворцем; в свое время обратила на себя внимание только его книга о Фонвизине (1848), не потерявшая интереса и до сих пор. При Александре I-м долго не было ни одного яркого дарования, которое могло бы овладеть умами силой творчества. Таким дарованием во втором десятилетии века явился совсем юный тогда Пушкин. Историческое значение А. С. Пушкина (1799—1837) определяется тем, что он составляет центральное явление в развитии нашей новейшей литературы. Он тесно связан с прошлым, но и завершает его; вместе с тем он первый, от кого идут корни последующей литературы. Его сила была гениальная: на последних Пушкинских торжествах один из ораторов, авторитетный (хотя иногда парадоксальный) историк, не без основания сказал, что два исторических человека имели громадное влияние на развитие русского общества — Петр Великий и Пушкин. Как у того, так и другого это влияние было глубокое и разностороннее. Прежде всего Пушкин, как никто из предшественников, высоко ставил значение самой поэзии, она создается только вдохновением, ей принадлежит царственная свобода, она не ищет одобрений и не боится хулы черни; она призвана создавать сладкие звуки, но и жечь сердца людей. Этим создано было в принципе самостоятельное значение художественного творчества, а затем и всей литературы как выражения свободной общественной мысли. Далее, это была избранная натура, но он был и представитель общества; требуя себе свободы во имя поэзии, он требовал ее и в смысле общественном, во имя человеческого достоинства. Отсюда вражда и подозрение, какие преследовали его всю жизнь со стороны известных кругов; отсюда великая любовь и слава, которые встретили его, еще юношу. С этими задатками гениального дарования, охватывающего громадный поэтический горизонт, и с свободой общественного чувства Пушкин стал первым истинно национальным поэтом. В сравнении с ним кажутся чрезвычайно тесными и односторонними все прежние опыты русской поэзии, и даже впоследствии никто из русских поэтов не был способен к этой великой многосторонности, которую Достоевский называл всечеловечностью. Влияние Байрона было только преходящее; над ним возобладало спокойное поэтическое содержание, которое давало ему силу воссоздавать далекую и чужую жизнь с ее нравами и настроением и тем могущественнее изображать картины русской жизни, старой и современной, общественной и народной. Перед ним блекнут все предшествующие опыты коснуться русской народности. Его барское воспитание тех времен, не от него зависевшее, шло на французском языке и литературе, но впоследствии он со страстью погружался в народную поэзию, чтобы исправить недостатки своего «проклятого» воспитания. Русская жизнь была для него предметом постоянного изучения в ее настоящем и прошлом, в языке и обычае; отсюда становились возможны блестящие и разнообразные картины, от «Руслана и Людмилы», от «Русалки» и «Сказок» до «Вещего Олега», «Бориса Годунова», «Капитанской дочки» и т. д. С другой стороны, ему были близки и его тревожили волнения современной жизни. В молодые годы его увлекают мечты общественной и народной свободы, дружеская связь соединяет его с вожаками либерального движения; позднее опыты личной жизни и событий охладили его, но и теперь он продолжает искать путей для служения общественному прогрессу, хочет быть не только поэтом, но и публицистом, но не забывает прежних друзей, которым шлет приветы «во глубине сибирских руд…» Влияние Пушкина на дальнейшее развитие литературы было весьма обширно, не столько, однако, в непосредственных, частных воздействиях, сколько в широком, общественно-поэтическом внушении. Его ближайшая школа, даже крупнейшие дарования его круга, как Е. А. Баратынский (1800—44) и Н. М. Языков (1803—46), не развили дальше его наследия; барон А. А. Дельвиг, К. Ф. Рылеев кончили свое поприще раньше; Д. В. Веневитинов (1805—27) умер слишком юным и развивался независимо, как и князь В. Ф. Одоевский (1803—69). А. А. Бестужев-Марлинский (1795—1837) увлекся в крайности романтизма и на время имел большой успех, но затем был совершенно забыт. По-видимому, великий пример Пушкина мало подействовал на ближайших современников; тем не менее, только после него расширилась область поэзии, началось развитие русской повести (в исторической драме он остался непревзойденным), установился созданный им стиль и язык. Когда потом являются новые высокие созданья русской литературы, можно видеть, что почва для них приготовлена была Пушкиным. Еще ранее, чем завершилась деятельность Пушкина, в русской литературе прошел свое поприще писатель от него независимый, который произвел чрезвычайно сильное впечатление, но доныне как будто остался одиноким — А. С. Грибоедов (1795—1829). Он получил по-тогдашнему серьезное образование (между прочим, его руководителем был профессор Московского университета, классик и эстетик Буле), рано поступил в военную службу, где вел взбалмошную жизнь, потом жил в Петербурге, увлекался театром и театральным миром; наконец, по службе в министерстве иностранных дел жил на Кавказе, с приездами в Петербург, в качестве русского посланника в Персии, был убит в Тегеране во время бунта персидской черни. Его литературное образование и вкусы сложились независимо от того, что делалось в кругу Пушкина, хотя, конечно, были точки соприкосновения; между прочим, Грибоедова занимали вопросы русской истории, к которым круг Пушкина (не он сам) был равнодушен. У Грибоедова была сильная наблюдательность, направленная именно на современное общество; он не остался равнодушным к либеральному движению двадцатых годов. Это была живая, страстная натура, но способная и к холодному, серьезному размышлению. Его комедия, знаменитое «Горе от ума», осталась в ряду его произведений единственным, где сказался во всей силе его блестящий талант; она осталась единственной общественной сатирой, с которой после ничто не сравнялось в русской драме. Комедия вызывала весьма разнообразные суждения относительно ее художественного значения и ее общественного смысла; становились вопросы, отвечала ли она установленным формулам комедии или не сохранила их и обращалась в сатиру, куда направлялись общественные идеалы писателя, как мирился в нем либерализм с пристрастиями к старине. Относительно первого критика примирилась с нарушением драматического формализма ради широкой картины нравов; относительно второго она убеждалась, что к Грибоедову нельзя было бы применять тех общественных теорий, какие сложились впоследствии (в виде «славянофильства» или «западничества»). Его общественные идеалы — как это было и в кругу так называемых декабристов — были тем брожением общественной мысли, которое только несколько позднее развилось в более определенные частные направления. Еще на глазах Пушкина развилась великая литературная сила, которой вскоре суждено было возыметь в литературе обширное влияние. Это был Н. В. Гоголь (1809—1852). Чистый малоросс по происхождению, проведший юность под впечатлениями малорусской среды, мелкопоместной дворянской и сельской народной, он начал «Вечерами на хуторе близ Диканьки», которые сразу доставили ему известность невиданной оригинальностью рассказа и шутливого юмора. Поселившись в Петербурге, где он вскоре попал в кружок Пушкина и испытал влияние личности великого поэта, Гоголь сильно расширил и углубил содержание своих жизненных наблюдений: «Вечера» были как будто только игрой своеобразного дарования, в последующих его произведениях чувствуется высокий подъем художественных и общественных замыслов. Таковы были его так называемые петербургские повести и ряд драматических пьес с «Ревизором» во главе. Эта комедия произвела чрезвычайное впечатление, с которым могло равняться только впечатление «Горя от ума» (которое, впрочем, долго не могло завоевать себе место на сцене и в полном тексте стало известно только около шестидесятых годов). Разница двух комедий в том, что Грибоедов изображал пустоту высшего круга общества и отсутствие идеалов, а Гоголь взял прямо реальную жизнь в ее далеких, невидных захолустьях и указал на ней глубокую внутреннюю порчу нравов и управления, восходившую, очевидно, и до высших слоев общества. Вместе с тем, он изобразил эту мелкую жизнь с глубиной психологического анализа, так что в целом комедия, построенная на факте провинциального простодушия, получала для внимательного наблюдателя настоящий трагический смысл. Рядом с этим производили сильное впечатление повести Гоголя («Портрет», «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий», «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», «Шинель», «Нос», «Коляска»). Эти разнообразные сюжеты, шутливые, исторические, народно-фантастические, нравоописательные, свидетельствовали о великом разнообразии таланта и широкой наблюдательности, а вместе с тем затрагивали общественные вопросы и нравственное чувство в такой мере, как этого еще не бывало в нашей литературе. Наконец, самым сильным из произведений Гоголя были «Мертвые души». Но в самом расцвете таланта Гоголя его стало подтачивать мистическое настроение. Корни этого настроения лежали в Гоголе издавна и не были выяснены широким образованием, какого Гоголь не имел; оно усиливалось физической болезненностью, а также и самомнением. В школе Пушкина у Гоголя развилось возвышенное представление об искусстве; теперь понятие его о служении искусству приняло религиозно-мистический характер. Представление о «пророке» как жреце искусства стало у Гоголя представлением о художнике-аскете: действие искусства становилось делом душевного спасения. Это настроение, заметное уже в первом томе «Мертвых душ», развилось в особенности в половине сороковых годов. Гоголь уверился, что его художественное призвание есть именно душеспасительное, и не усомнился издать наполненную его новыми мыслями книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Книга привела его поклонников в ужас и негодование. Гоголь порицал в ней прежние произведения, создавшие его славу, отвергал их действие, которое одно и было его исторической заслугой. Второй том «Мертвых душ», написанный в этом новом настроении и изданный уже после смерти Гоголя, свидетельствует об упадке таланта, подавленного мистико-нравоучительной тенденцией. Вместе с Пушкиным Гоголю принадлежит создание новейшей русской литературы. Пушкин положил ее первую основу — идею свободной деятельности искусства, составляющей независимое проявление высших сил человеческого духа, и вместе идею нравственного долга, лежащего на литературе. Это содержание Пушкин выразил и подкрепил рядом гениальных поэтических произведений. К этому общему содержанию Гоголь присоединил изображение русской действительности, исполненное первостепенного художественного реализма, глубокой психологической наблюдательности и юмора, вызванное полусознаваемым чувством упомянутого общественного долга литературы и вызвавшее в обществе самые одушевленные сочувствия. Это было то, чего давно жаждало русское общество; сочинения Гоголя, поражающие своим художественным богатством, стали вместе с тем могущественным орудием общественного сознания. Результаты деятельности Пушкина усвоены были в общем художественном подъеме, в усовершенствовании формы и стиля; произведения Гоголя возбудили общественное чувство, расширили литературное изображение на все слои общества — и это изображение руководилось уже не одними художественными интересами, но и чувством общественной правды и человечности. Со времен Гоголя русская повесть и роман развились до господствующего положения; на его основе с конца сороковых годов действовала плеяда тех новейших писателей, которым принадлежит окончательное установление русской литературы, занявшей в наше время почетное место в международной литературе европейской. Первые начатки русской повести, как выше указано, восходят ко временам допетровским; конец XVII и первая половина XVIII в. представляют массу переводных повестей, составивших переход от старой «письменности» к новейшей печатной литературе; большая масса переводных романов идет с шестидесятых годов XVIII столетия, и их количество указывает, как выросла в обществе любовь к этой литературе, затрагивавшей (хотя еще в слабой степени) действительную жизнь и особенно жизнь чувства. В конце века появляются оригинальные русские опыты: Карамзин дает повесть сентиментальную и начатки повести исторической; перед тем в другой форме — напр. в мелких рассказах сатирических журналов, поэмах, комедиях и комических операх, в «Путешествии» Радищева — затрагиваются черты народного быта, которым, впрочем, еще долго не привелось получить более прочное место в литературе; в форме повестей из древнего мира или стран фантастических (в форме, прямо заимствованной из западной литературы) делаются намеки на современный строй общества, как у Хераскова или князя Щербатова. Сентиментальная повесть Карамзина имела подражателей, но не надолго: слащавая ее неестественность слишком бросалась в глаза. Ее сменили романтические поэмы, а затем романтические повести: романтических повествований было очень много; наиболее известными именами были здесь Н. А. Полевой и Бестужев-Марлинский. Опыты нравоописания давали повести Булгарина (над которыми смеялся Пушкин), Бегичева, Калашникова, Погодина. С конца шестидесятых годов в историческом романе стал образцом популярной во всей Европе Вальтер Скотт: громадный успех имел написанный по этому образцу «Юрий Милославский» Загоскина, где, впрочем, прибавилась еще историческая сентиментальность Карамзина; другие романы Загоскина были слабее. Не лишены достоинств исторические повести Полевого. Особняком стояли повести князя В. Ф. Одоевского, отчасти из аристократического быта, отчасти фантастические, во вкусе Гофмана. Повести Пушкина давали высокие художественные образцы, но остались без особенного действия в смысле общественном; решительное влияние возымели здесь произведения Гоголя. В дальнейшем развитии русской повести и вообще всей новой литературы действовали, кроме этих общих основ, еще другие элементы, если не совершенно новые, то не достигавшие раньше той степени влияния, с какой мы встречаем их в тридцатых и сороковых годах. Это было, прежде всего, значительное расширение научных интересов, в особенности с тех пор, как впервые окрепла внутренняя жизнь университетов, с притоком новых сил в лице нового поколения профессоров, довершивших свое научное воспитание за границей, под непосредственным влиянием европейской науки. Здесь было начало деятельности таких профессоров, как Грановский (наиболее типичный представитель этого научно-гуманитарного направления), Редькин, Крюков, несколько позднее Кудрявцев и др. Независимо от этого оживления университетской науки и даже ранее открылось сильное влияние немецкой философии, которая, особливо в учениях Шеллинга и Гегеля, сильно увлекала наиболее живые и возбужденные умы молодых поколений и была своего рода школой: она впервые ставила в русском обществе общий вопрос о философском определении целого миросозерцания, обнимавшего идеи нравственные, общественные, художественные и становившегося сознательным руководством в жизни личной и общественной. Чрезвычайно характерно, что Пушкин, достигший своего возвышенного представления об искусстве силой своего гениального инстинкта, сочувственно встретился с теми же представлениями, которые у молодых любителей философии построены были путем теоретических изучений. Таков был сначала философский кружок князя В. Ф. Одоевского и Д. В. Веневитинова, потом, в тридцатых годах, кружок Н. В. Станкевича, непосредственным питомцем которого был знаменитый В. Г. Белинский, в своей критике (1831—1848) первый сознательный и восторженный истолкователь Пушкина и Гоголя. Из философских оснований вышло в конце тридцатых и начале сороковых годов и обособление двух главных литературных лагерей того времени, так называемых западников и славянофилов (с одной стороны, Белинский, А. И. Герцен, Т. Н. Грановский, В. П. Боткин, И. С. Тургенев, Н. А. Некрасов и др., с другой — А. С. Хомяков, И. В. и П. В. Киреевские, К. С. и позднее И. С. Аксаковы, косвенно М. П. Погодин, С. П. Шевырев и др.). Различие между ними заключалось в самых основных нравственных идеях, которые, впрочем (как, напр., церковные идеи славянофилов), не могли быть в то время высказаны с некоторой ясностью — но в литературе выразилось, хотя опять неполно, в тех вопросах, какие ей были доступны, именно философско-исторических. Славянофилы извлекли из философских теорий представление об историческом предназначении русского народа и видели закон его исторической жизни в свободном и беспримесном развитии национальных данных: реформа Петра являлась нарушением этого нормального развития, порчей русской истории, изменой русской народности. Их противники думали как раз наоборот: отрицая мистическое предназначение, они полагали, что народ развивается историей, и реформу Петра считали великим актом в русской истории, хотя, быть может, и тяжелым, но неизбежным и в результате благотворительным выходом русского народа из патриархального быта на широкое общечеловеческое поприще. В высшей степени важным приобретением этого философско-литературного спора было стремление выяснить историческую судьбу народа. Отсюда естественно вытекала мысль о настоящем положении народа и при философской постановке вопросов нравственных естественно развивалась, хотя в то время по внешним условиям литературы умалчивалась в печати, мысль о необходимости освобождения крестьян, одинаково горячо принимаемая обоими враждующими литературными лагерями. Эти два круга представляли цвет русской общественной мысли того времени, высоко стоявшей над уровнем большинства… Интерес к народу и народности развивался и независимо от указанных литературных течений, как продолжение того естественного, инстинктивного чувства к своему народному, какое сказывалось уже в восемнадцатом веке среди ученического преклонения перед ложным классицизмом, отвергавшим народное, как вульгарное. С конца XVIII в. этот интерес продолжал развиваться и в XIX-м в. получил сильную опору с двух сторон: во-первых, в художественной реставрации, которая была узаконена Пушкиным и частью Гоголем (в малороссийских повестях), во-вторых, в успехах научной этнографии. В этой последней сошлись разные течения: прежний непосредственный интерес; новые открытия, напр. «Слова о Полку Игореве», потом «древних российских стихотворений» Кирши Данилова; вмешательство научных исследований; наконец, сознательный интерес к судьбам народа, и в упомянутом философско-историческом смысле, и в смысле чисто историческом. Этнографическая любознательность, даже инстинктивная, мало освещенная научным пониманием (как, напр., в трудах И. П. Сахарова), находила сочувствие и в людях, более вооруженных в научном отношении. В конце концов явилась потребность поставить сознательно и научные исследования народа и народного быта. В 1845 г. выражением этой потребности стало основание Русского географического общества. Почти одновременно с этим начинается обильная и плодотворная деятельность целого рода замечательных ученых, историков, этнографов, археологов, наконец, беллетристов — описателей народного быта. С. М. Соловьев, К. Д. Кавелин, Ф. И. Буслаев, А. Н. Афанасьев, М. А. Максимович, И. И. Срезневский, И. Е. Забелин, Н. И. Костомаров, В. И. Даль и много других усердных работников на этом поприще положили много труда на то, чтобы раскрыть прошедшие судьбы народной жизни и современное богатство народного предания и поэзии, оставшееся наследием от древних веков народной мысли и фантазии, исследовать народный обычай, в котором сохранились не только следы древнего народного быта, но и практический бытовой смысл и т. д. Ревностное изучение было не только холодным научным разъяснением предмета; оно внушалось любящим гуманным чувством и само его внушало. В те же годы, когда организовалось в Географическом обществе изучение народной жизни, основано было, особливо трудами князя В. Ф. Одоевского, Общество посещения бедных, общественный смысл которого выражался его названием… Такими интересами наполнялось общественное настроение при всех стеснениях, какие внешним образом подавляли литературу. Естественно, что присоединялось, наконец, влияние литературы европейской. Эта давняя стихия нашего литературного развития действовала теперь на новом направлении; из разнообразных течений литературы европейской наша литература выбирала те, которые отвечали возникавшим в ее собственной среде стремлениям и надеждам. Теперь эту роль играла литература, одушевляемая вопросами общественного характера и в частности социализмом. В тридцатых годах так называемый социализм привлекал уже молодые поколения: им увлекался Герцен, и это было резкое различие его тогдашнего кружка с кружком Станкевича и Белинского, которые в то время увлекались метафизическими вопросами по Гегелю, что в общественном смысле делало их консервативными и прямо равнодушными к вопросу социальному. Одно время занят был социализмом и В. П. Боткин, потом один из ближайших друзей Белинского. Впоследствии упомянутое разногласие между Герценом и Белинским совершенно изгладилось: последний отверг свою прежнюю точку зрения, как грубое заблуждение, с обычной горячностью увлекся именно общественными вопросами и в литературе искал орудия для нравственного воздействия на общество в социальном смысле. В последние годы жизни его интересовали писатели французского социализма; с другой стороны, он стал относиться менее враждебно к московским славянофилам, у которых в известной мере могли быть ему сочувственны указания на идею народного права и достоинства. Уже из этого понятно, что «социализм» сороковых годов вовсе не был тем страшным разрушительным учением, каким считали его, напр., во время процесса Петрашевского и каким многие считали его еще десятки лет спустя. Это была известная форма идеализма, направленного на улучшение общественных отношений, несомненно в улучшении нуждавшихся: на первом плане стояли мечты об освобождении крестьян. Это настроение молодых образованных поколений именно и объясняет, почему в конце пятидесятых годов первое заявление о крестьянской реформе встречено было в лучшей части общества с таким энтузиазмом и почему для великого и трудного дела тотчас нашлось столько ревностных и искренних исполнителей. В западной литературе, кроме теоретиков социализма, в том же направлении действовала обширная область романа и драмы: великой популярностью пользовались тогда романы Евгения Сю, Жорж Санд, Диккенса, в которых высказывалось общественное брожение, искавшее новых форм социальных отношений. Все это отразилось на развитии русской повести после Пушкина и Гоголя. Ее господствующей чертой является, во-первых, глубокий реализм, выработанный на основе Пушкина и Гоголя собственными силами русских писателей и впоследствии произведший такое сильное впечатление в литературе европейской, когда наконец она познакомилась с писателями новейшего периода нашей литературы. Во-вторых, это был психологический анализ, разлагавший, между прочим, ту сложную, раздвоенную внутреннюю жизнь, какая создавалась идеальными запросами и невозможностью найти для них место в суровой, часто мрачной действительности. Некогда образчик этого раздвоения изобразил Пушкин в «Евгении Онегине»; теперь непримиримый разлад идеала и действительности изображала вся могущественная поэзия Лермонтова, которая внесла в русскую повесть и роман долю сильного, до сих пор не вполне выясненного влияния. Наконец, третью, опять широко распространившуюся, почти господствующую черту новейшей повести составило ее направление общественное: стремление вникнуть в судьбу той обездоленной части общества и целого народа, которая несет на себе непосильную тяжесть ненормальных общественных отношений. Как ни велики были заветы, оставленные Пушкиным и Гоголем, новая литература приносила черты содержания, им неизвестные; напр. Гоголь в одиночестве своего тесного круга и личной замкнутости остался совершенно чужд тому возбуждению, какое господствовало среди лучших людей сороковых годов. Его преемники, под всеми упомянутыми влияниями, создавали ту новую повесть, которая за последнее время создала славу русской литературы и в которой чисто русское содержание приобретало высоту общечеловеческого значения. Эти сложные возбуждения тридцатых и особливо сороковых годов принесли с собой то высокое нравственное настроение, простоту и правдивость, каким удивлялась потом западноевропейская критика. Русская повесть еще недостаточно исследована в этих ее источниках, но их разнообразие, воспринятое и развитое богатством личных талантов, дало ей разнообразное и глубоко человечное содержание. «Записки охотника» Тургенева, первые произведения Григоровича, Достоевского, Писемского, Некрасова, Салтыкова, затем последующая литература рассказов из народной жизни были результатом этого полного возбуждения: нередко здесь явно слышится влияние Гоголя (как, напр., в «Бедных людях» отразилась «Шинель»), мечты об освобождении крестьян («Записки охотника», которые с сочувствием были приветствуемы и славянофилами; «Деревня» и «Антон Горемыка»), «сельская идиллия» Жорж Санд («Рыбаки» Григоровича), отголоски социалистического романа (у Достоевского), проявления народно-поэтических элементов («Песня о царе Иване Васильевиче» Лермонтова, поэзия Кольцова), изображения внутреннего нравственного разлада, отражавшего и разлад общественный («лишние люди» у Тургенева и других, как продолжение Онегина и Печорина) и т. д. Как выше замечено, внешние условия литературы были тягостны, и это нередко отзывалось более или менее жестоко на личной судьбе писателей (осуждение Достоевского и Плещеева, ссылка Салтыкова, эмиграция Герцена, арест и ссылка Тургенева, постоянные цензурные притеснения) — но это не уменьшало силы движения, и дело литературы оставалось священным нравственным долгом. В этом внутреннем одушевлении был источник той простоты, задушевности и человечной вдумчивости, которые потом удивляли европейских читателей. Когда в наше время французские критики, недовольные успехом русской литературы во Франции, утверждали, что эта литература (Тургенев, Достоевский, Григорович и т. д.) сама воспиталась на французских идеях и образцах, то в этой вспышке национального самолюбия была доля правды — не только доля. Из французской литературы действовали у нас общественные идеи, но и это влияние было уже второстепенным фактором, потому что основное в этом направлении было самостоятельно создано в произведениях Гоголя и подкреплено общим подъемом общественной мысли. В литературной форме русская повесть, при всем интересе к повести западной, осталась самобытна. От ошибок и преувеличений романтической школы предохранял здоровый реализм, основанный Пушкиным и Гоголем. Изображения народной среды никогда не достигали у европейских писателей той выразительности и простоты, которые так легко давались русским писателям. Несмотря на весь гнет крепостного права и чиновничьего самоуправства, они не оставили в общем тоне жизни того осадка пренебрежения к народу и мещанской мелочности, какой в западной жизни при всем развитии новейшей демократии до сих пор уцелел от средневекового феодализма и питается современным господством буржуазии. Сила русской повести и романа была выработана собственным трудом общественного сознания, волнениями нравственного чувства и искренним стремлением к общественному благу в единении с народом. Отсутствие политической жизни заставляло сосредотачиваться, и здесь была основа сильного художественного и общественного действия. В большей мере именно влиянием литературы была обязана своим успехом «эпоха великих реформ».
Литература. Общие сочинения. Начатки литературной истории, списки писателей. Johannis Petri Kohlii, «Introductio in historiam et rem litterariam Slavorum» (Альтона, 1729); Backmeister, «Russische Bibliothek» (Рига и Лейпциг, 1772—87); «Известие о некоторых русских писателях» Дмитриевского (издано по-немецки в Лейпциге, по-французски в Ливорно в 1771 г. и т. д., а также в книге П. Ефремова «Материалы для истории русской литературы», СПб., 1867); «Опыт исторического словаря о российских писателях» Николая Новикова (СПб., 1772; перепечатан в «Материалах» Ефремова); епископ Дамаскин (1737—1795), «Краткое описание российской ученой истории» (издано в I томе «Истории Российской академии» М. Сухомлинова) и «Библиотека российская, или Сведения о всех книгах, в России с начала типографии на свет вышедших»; Шторх и Ф. Аделунг, «Систематическое обозрение литературы в России в течение пятилетия, с 1801 по 1806 г.» (СПб., 1810); В. В. Сопиков, «Опыт российской библиографии» (СПб., 1783—1821); «Роспись российским книгам из библиотеки Смирдина» (СПб., 1828, 4 прибавления, СПб., 1829—56); Н. Греч, «Опыт истории русской литературы» (СПб., 1822) и в переделанном виде: «Учебная книга русской словесности» (СПб., 1830); митрополит Евгений, «Словарь исторический о бывших в России писателях духовного чина» (1818; 2 издание, СПб., 1827); его же, «Словарь русских светских писателей, отечественных и чужестранцев, писавших в России» (1838; 2 издание, Москва, 1845); М. А. Максимович, «История древней русской словесности» (книга I, Киев, 1839); А. В. Никитенко, «Опыт истории русской литературы» (книга I, введение, СПб., 1845); В. Г. Белинский, «Сочинения» (в статьях о Пушкине установлена история новой русской литературы с художественной точки зрения); А. П. Милюков, «Очерк истории русской поэзии» (СПб., 1847; 3 издание, 1864); С. П. Шевырев, «История русской словесности, преимущественно древней» (Москва, 1858—1860); А. Д. Галахов, «История русской словесности древней и новой» (СПб., 1863—68 и 1875, со включением статей А. Н. Веселовского, А. И. Кирпичникова, О. Ф. Миллера и П. О. Морозова по древней литературе); Ор. Ф. Миллер, «Опыт исторического обозрения русской словесности с хрестоматией, расположенной по эпохам» (2 издание, СПб., 1865—66); И. Порфирьев, «История русской словесности» (ч. I: «Древний период», 5 издание, Казань, 1891; часть II: «Новый период», отд. I, изд. 2, 1896; отд. II, изд. 2, 1888; отд. III, 1891); П. В. Владимиров, «Введение в историю русской словесности» (Киев, 1896); А. Н. Пыпин, «История русской литературы» (СПб., 1898—99); архимандрит Филарет, «Обзор русской духовной литературы» (I, 862—1720, II, 1720—1858, Харьков, 1873; издание 3, СПб., 1884); Г. Геннади, «Справочный словарь о русских писателях и ученых, умерших в XVIII и XIX столетии» (т. I, А — Е, Берлин, 1876; том II, Ж — М; с дополнения Н. Собко, 1880); С. А. Венгеров, «Критико-биографический словарь русских писателей и ученых» (СПб., 1886—98; вышло 5 томов А, Б, В); князь Н. Н. Голицын, «Библиографический словарь русских писательниц» (СПб., 1889). Библиографические пособия: В. И. Межов, «История русской и всеобщей словесности. Библиографические материалы, с 1855—70 г.» (СПб., 1872); его же, «Русская историческая библиография за 1865—1876 г.»; А. Н. Неустроев, «Историческое разыскание о русских повременных изданиях и сборниках за 1703—1802 г.» (СПб., 1875); его же, «Указатель к русским повременным изданиям и сборникам за 1703—1802 г. и к историческому разысканию о нем» (СПб., 1898); Н. В. Губерти, «Материалы для русской библиографии. Хронологическое обозрение редких и замечательных русских книг XVIII столетия» (3 выпуск, из «Чтений Московского общества истории и древностей российских», Москва, 1878—1891); С. А. Венгеров, «Русская поэзия. Собрание произведений русских поэтов, частью в полном составе, частью в извлечениях, с важнейшими критико-биографическими статьями и библиографическими примечаниями и портретами» (вышел I т., СПб., 1898, XVIII век); его же, «Русские книги с биографическими данными об авторах и переводчиках» (СПб., 1896—1899, 3 тт., А — Б). Описания рукописей: древнейшее обстоятельное описание рукописей Кирилло-Белозерского монастыря в XV в. издано Н. К. Никольским: «Описание рукописей Кирилло-Белозерского монастыря XV века» (СПб., 1897, издание Общества любителей древней письменности). Новейшие ученые описания: собрания графов Ф. А. Толстого (составлено К. Калайдовичем и П. Строевым, 1825—27); «собрания Царского и Библиотеки московского общества истории и древностей, Строева»; А. Х. Востоков, «Описание русских и славянских рукописей Румянцевского музея» (СПб., 1842); А. В. Горский и К. И. Неустроев, «Описание рукописей синодальной библиотеки» (Москва, 1855—1869); Викторов, «Славяно-русские рукописи В. М. Ундольского» (Москва, 1870); Андрей Попов, «Описание рукописей и каталог книг церковной печатной библиотеки А. И. Хлудова» (Москва, 1872; первое прибавление, 1875); Н. Петров, «Описание рукописей церковно-археологического музея при Киевской духовной академии» (Киев, 1875—1879); Арсений, «Описание рукописей Троицко-Сергиевой лавры» («Чтения в Обществе истории и древностей российских», 1878 и 1879); «Описание рукописей Соловецкого монастыря» (Казань, 1881—1886); Ф. Добрянский, «Описание рукописей Виленской публичной библиотеки» (Вильна, 1882); Н. Барсуков, «Рукописи Археографической комиссии» (СПб., 1882); А. Ф. Бычков, «Описание церковно-славянских и русских рукописных сборников Императорской публичной библиотеки» (СПб., 1882); А. Викторов, «Описи рукописных собраний в книгохранилищах Северной России» (СПб., 1890); М. Сперанский, «Рукописи тверского музея» (Москва, 1890); П. Строев, «Описание рукописей монастырей Богоявленского, Ново-Иерусалимского, Саввина-Сторожевского» (СПб., 1891; издание Общества любителей древней письменности); Лопарев, «Описание рукописей Императорского общества любителей древней письменности» (I—II, СПб., 1891—93); А. Титов, «Рукописи славянские и русские, принадлежащие И. Вахрамееву» (1888—1892); А. Родосский, «Описание 432-х рукописей СПб.ской духовной академии» (СПб., 1893); А. Титов, «Описание славяно-русских рукописей, находящихся в собрании А. Титова» (СПб., 1893); А. И. Яцимирский, «Опись старинных славянских и русских рукописей собрания П. И. Щукина» (Москва, 1896); архимандрит Леонид, «Систематическое описание славяно-российских рукописей собрания графа А. С. Уварова» (Москва, 1893—94). Литература переводная. а) Святое Писание. Полного перевода Библии на Руси до XV в. не существовало; переведены были только избранные места, употреблявшиеся при богослужении. Это разъяснено А. Горским и К. И. Неустроевым в «Описании Синодальной библиотеки». См. еще Вячеслав Срезневский, «Древний славянский перевод Псалтыри» (СПб., 1877); Гр. Воскресенский, «О переводе Апостола» (Москва, 1879); «О переводе Евангелия» (в «Трудах VI археологического съезда», Одесса, 1886); «О Евангелии от Марка» (Сергиев Посад, 1894; в «Чтениях Московского Общества Истории и Древностей», 1896); Иван Рождественский, «О книге Эсфирь» (СПб., 1885); Василий Лебедев, «О книге Иисуса Навина» (СПб., 1890); Иван Евсеев, «О книге пророка Исаии» (СПб., 1897); П. В. Владимиров, «Доктор Франциск Скорина. Его переводы, печатные издания и язык» (СПб., 1888, издание Общества любителей древней письменности); С. Булич, «Церковно-славянские элементы в современной литературе и народном русском языке» (СПб., 1893). б) Учительная литература. В «Истории Церкви» Голубинского (т. I, пол. 1, 715—757) представлен библиографический обзор существовавшей у нас в период домонгольский, переводной и вообще заимствованной письменности. См. еще П. В. Владимиров, «Обзор южно-русских и западнорусских памятников письменности от XI до XVII столетия» («Чтения Исторического общества Нестора Летописца», Киев, 1890, книга IV, 101—142 и отдельно); А. Соболевский, «Западное влияние на литературу Московской Руси XV—XVII веков» (в VI книге «Вестника археологии и истории» и отдельно, СПб., 1899); А. С. Архангельский, «Творения отцов церкви в древнерусской письменности. Обозрение рукописного материала» (СПб., 1888); его же, «Творения отцов церкви. Извлечения из рукописей и опыты историко-литературных изучений» (Казань, 1889—1890; обстоятельные рецензии П. В. Владимирова в «Киевских университетских известиях», 1891, и И. Н. Жданова, в «Отчете о 34 присуждениях наград Уварова», «Записки Императорской Академии Н.», т. 71, СПб., 1893); В. Малинин, «Исследование Златоструя по рукописи XII в. Публичной библиотеки» (Киев, 1878); В. Яковлев, "К литературной истории древнерусских сборников. Опыт исследования «Измарагда» (Одесса, 1893); Н. Петров, «О происхождении и составе славяно-русского пролога» (иноземные источники, Киев, 1875); А. И. Пономарев, «Славяно-русский пролог в его церковно-просветительном и народно-литературном значении» (СПб., 1890; отдельные поучения из Пролога изданы во II выпуске «Памятников древнерусской церковно-учительной литературы» А. И. Пономарева); епископ Антоний (ныне митрополит СПб.ский, в мире А. Вадковский), «Из истории христианской проповеди. Очерки и исследования» (СПб., 1892); Е. В. Петухов, «Материалы и заметки по древнерусской литературе» (Киев, 1893; о «Златой цепи»); Сухомлинов, «О сборниках под названием Пчела» («Известия Академии наук», 1853, т. II); Бессонов, «Книга Пчела» («Временник Московского общества истории и древностей российских», 1857, книга 25); В. Семенов, «Древнерусская Пчела по пергаментному списку» (СПб., 1893, «Сборник» русского отделения языков Академии наук, т. LIV); статьи о Пчеле в «Журнале Министерства народного образования», 1892, № 4, и 1893, № 7; «Материалы для литературной истории русских Пчел» (Москва, 1895); «Шестоднев», составленный Иоанном, экзархом Болгарским, по харатейному списку Московской синодальной библиотеки 1263, слово в слово и буква в букву (Москва, 1879, из «Чтений» 1873, книга III; труд Бодянского и Андрея Попова); «Книга, глаголемая Козьми Индикоплова» (СПб., 1886; издание Общества любителей древней письменности); «Шестиднев Георгия Писида» И. А. Шляпкина (СПб., 1882, в «Памятниках древней письменности»); А. Карнеев, «Материалы и заметки по литературной истории Физиолога» (СПб., 1890; издание Общества любителей древней письменности); Александр Александров, «Физиолог» (Казань, 1893; сербский текст по рукописи XVI века); Г. Поливка, «Zur Geschichte des Physiologus in der slavichen Literaturen», «Archiv f. slav. Philologie» (т. XV, 246; т. XVIII, 523); Андрей Попов, «Обзор Хронографов русской редакции» (Москва, 1866—1869); к нему «Изборник славянских и русских сочинений и статей, внесенных в Хронографы русской редакции» (Москва, 1869); М. Сперанский, «Сербские хронографы из русский первой редакции» (Варшава, 1896; из «Русского филологического вестника»); В. Истрин, «Хронографы в русской литературе» (СПб., 1898; из «Византийского временщика»); П. Милюков, «Очерки по истории русской культуры» (СПб., 1897; цельный, хотя сжатый обзор древнего круга сведений). в) Апокрифы. Издания: А. Пыпин, «Памятники старой русской литературы» (СПб., 1862); Н. Тихонравов, «Памятники русской отечественной литературы» (1863); Порфирьев, «Апокрифические сказания о ветхозаветных лицах» (СПб., 1877) и «Апокрифические сказания о новозаветных лицах» (СПб., 1890); Попов, «Библиографические материалы»; «Палея историческая», издана А. Поповым в «Чтениях Общества истории и древностей российских» (1881, книга 1); «Палея толковая», издана учениками Тихонравова (Москва, 1890—1897); И. Франко, «Памятники украiньско-руськоi мови i литературы. Т. I. Апокрiфи старозавiтнi» (Львов, 1896; издание Общества Шевченка). г) Исследования: А. Пыпин, «Для объяснения статьи о ложных книгах» («Летописи Археографической комиссии», 1860, I выпуск «Летописи Археографич. комиссии»); его же статья об апокрифах («Русское слово», 1862, № 1—2), Порфирьев, «Апокрифические сказания о ветхозаветных событиях» (Казань, 1872); Тихонравов, «Отреченные книги древней Руси» («Сочинения», т. I); Успенский, «Толковая Палея» (Казань, 1876); И. Жданов, «Палея» («Университетские известия», Киев, 1881); В. Истрин, «Замечания о составе Толковой Палеи в Изв. II отд. Акд. наук», 1897—1898; Веселовский, «Опыты по истории христианской легенды» («Ж. Мин. нар. просв.», 1875, № 4); Веселовский, «Славянские сказания о Соломоне и Китоврасе» (СПб., 1872); М. Соколов, «Материалы и заметки по старинной литературе» (Москва, 1888); М. Сперанский, «Апокрифические Евангелия» (Москва, 1895) и «Из истории отреченной литературы. I. Гадания по Псалтыри. II. Трепетники» (СПб., 1899, в «Памят. древн. письм.»); В. Сахаров, «Эсхатологические сочиненные сказания» (Тула, 1879); А. Шепелевич, «Этюды о Данте. Видения святого Павла» (Харьк., 1891—92); Истрин, «Откровение Мефодия Патарского и апокрифические видения Даниила» (Москва, 1897; из «Чтений» Московского общества истории и древностей); Порфирьев, «Апокрифические молитвы» («Труды IV археологического съезда», Казань, 1891, т. II); Красносельцев, «К вопросу о греческих источниках. Беседы трех святителей» (Одесса, 1890); И. Жданов, «Беседа трех святителей и Joca monachorum» («Жур. Мин. Народн. Просв.», 1892, № 1); А. Васильев, «Anecdota graeco-byzantina» (Москва, 1893). Древний период. а) Обзор литературных явлений домонгольского периода у Е. Голубинского: «История русской церкви» (М., 1880). Ранее И. И. Срезневский издал обширный труд «Древние памятники русского письма и языка XI—XIV века». Общее повременное с выписками, в «Известиях Академии наук», том X, 1861—1863, и отдельно, СПб., 1863; 2 — е издание, 1882, без выписок); «Сведения и заметки о малоизвестных памятниках», № I-XCI, СПб., 1867—1881 и см. также Н. В. Волков, «Статистические сведения о сохранившихся древнерусских книгах XI—XIV веков и их указатель» (СПб., 1898). Указания на сочинения анонимные, сохранившиеся в поздних списках или известные только по упоминаниям — см. в «Историях церкви» Макария (II, 138, 164, 169; III, 142, 168) и Голубинского (т. I). Далее, М. И. Сухомлинов, «О псевдонимах в древнерусской словесности» (СПб., 1855); Е. Петухов, «К вопросу о Кириллах авторах в древнерусской литературе» (в «Сборнике отд. рус. яз. Академии наук», том XLII, 1887). б) Поучения. Первые писатели из греков оставили полемические сочинения против латинян: митрополит Лев (992—1008), Георгий (1065—1079), Иоанн II (1080—1089), Никифор (1104—21): см. Андрей Попов, «Историко-литературный обзор древнерусских полемических сочинений против латинян» (XI—XV века, М., 1875). Необходимое дополнение к этому — разбор А. С. Павлова в 19 — м отчете об Уваровских премиях и отдельно «Критические опыты по истории древнейшей греко-русской полемики против латинян» (СПб., 1878). «Поучение епископа Новгородского Луки Жидяты» (1035—1059; издано в «Русских достопримечательностях», М., 1815, в «Истории церкви» митрополита Макария, том I, в «Исторической хрестоматии» Ф. Буслаева, М., 1861, и в «Памятниках древнерусской литературы» А. И. Пономарева, в. I, со статьей о Луке); «Слово о законе и благодати и похвала Владимиру» митрополита Илариона (в «Прибавлениях к Творениям святых отцов в русском переводе», М., 1844; в «Чтениях Московского общества истории и древностей российских», 1858, книга 7; в «Известиях II отделения Академии наук», том V; в «Памятниках древнерусской литературы» Пономарева, выпуск I, со статьей об Иларионе); «Поучения преподобного Феодосия Печерского» изданы митрополитом Макарием в «Ученых Записках Академии наук» (1856, книга II), в «Истории церкви», том II, и в «Памятниках древнерусской литературы» Пономарева, выпуск I. Срезневский указал на Златоструй как на источник поучения о казнях Божиих («Сведения и заметки», XXIV, 1866—1867). Митрополит Антоний (Вадковский) в книге «Из истории христианской проповеди» (СПб., 1892, 313—336), оспаривает принадлежность Феодосию этого поучения и поучения о чашах (ср. «Историю церкви» Голубинского, I, 672—677). Поучение Владимира Мономаха издано в первый раз графом Мусиным-Пушкиным с помощью Болтина, под заглавием «Духовная великого князя Владимира Мономаха» (СПб., 1793); потом «Полное собрание Летописей», I, стр. 107, и в «Летописи по Лаврентьевскому списку» (СПб., 1897, стр. 232—247 и приложение стр. 41); см. Погодин, «Исследование о жизни и делах Владимира Мономаха» («Ученые Записки II отделения Академии», 1863, книга VII, выпуск 2); С. Протопопов, «Поучение Владимира Мономаха как памятник религиозно-нравственных воззрений и жизни на Руси в дотатарскую эпоху» («Ж. Мин. нар. просв.», 1874, книга 2); В. А. Воскресенский, «Поучение детям Владимира Мономаха» («Учебная библиотека», СПб., 1893); Соловьев, о личности Владимира Мономаха в «Истории России» (1894, книга I, стр. 315 и следующие) и Лошнюков («Киев. унив. изв.», 1873, ноябрь, 1—44 стр.); замечания о Поучении находим в рецензии И. Н. Жданова на «Творения отцов церкви», Архангельского в «Отчете о 24 присуждениях Уваровских премий», стр. 122—124, в рецензии Е. Будде на издание Лаврентьевской летописи в «Рус. филолог. вест.», 1898, № 1—2, в книге М. Сперанского «Из истории отечественных книг». «Гадания по Псалтыри» (СПб., 1899, стр. 5, 55 и далее). О Клименте Смолятиче XII в.-Х. Лопарев, «Послание митрополита Климента к смоленскому пресвитеру Фоме» (СПб., 1892; «Памятники древн. письменности») и особенно Н. К. Никольский: «О литературных трудах митрополита Климента Смолятича» (СПб., 1892). Сочинения Кирилла, епископа Туровского (1130—82), у Сухомлинова, «Рукописи графа Уварова» (т. II, СПб., 1858) и А. Пономарева, «Памятники древнерусской церковно-учительной литературы» (т. I, СПб., 1894). О заимствованиях Кирилла из древнегреческих образцов у Никольского, «Климент Смолятич», стр. 87. О Феодосии-греке, монахе XII века, оставившем перевод послания Папы Льва I к патриарху Флавиану о Четвертом Вселенском соборе, см. в «Чтениях Московского общества истории и древностей», 1848, № 7 (здесь издан самый перевод) и у Голубинского (т. I, половина 1, стр. 699—700). в) Памятники исторические. Иаков Мних в XI веке написал два сказания: о Владимире святом и святой Ольге и «О первых мучениках русских Борисе и Глебе». Второе издано Срезневским в «Сказаниях о Борисе и Глебе» (СПб., 1860, в литературном снимке и в чтении), О. Бодянским по списку XII в. в «Чтениях», 1870, книга I. «Память и житие Владимира» издано в «Христианском чтении», 1849. О Иакове см. в «Историях церкви» Макария (т. II) и Голубинского (т. I, половина I, стр. 615—619). Преподобный Нестор (родился в 1056 г., умер около 1114) оставил другое сказание о Борисе и Глебе (у Срезневского в «Сказаниях», СПб., 1860) и житие Феодосия Печерского (у Бодянского в «Чтениях», 1858, книга 3, по рукописи XII века). В настоящее время только очень немногие признают Нестора автором первоначальной летописи. О Печерском Патерике, составленном в начале XIII в. из биографических трудов преподобного Нестора, епископа Владимирского Симона и печерского инока Поликарпа см. Кубарев, в «Ж. Мин. просв.», 1838, № 10, и в «Чтениях Общества истории и древностей российских», 1847, кн. 9, и 1858, кн. 3; В. Яковлев, «Древнекиевские религиозные сказания» (Варш., 1875); М. Викторов, «Составители Киево-Печерского Патерика и позднейшая его судьба» (Воронеж, 1871); Голубинский, «История церкви» (I, 1, стр. 628—640); А. Шахматов, «Житие Антония и Печерская летопись» («Ж. Мин. нар. просв.», 1880, № 3). Об исторических повестях-И. Срезневский, «Памятники X в. до Владимира святого» в («Изв. Акад. наук», том III, 1854, и в «Исторических чтениях», СПб., 1855, стр. 1—26); И. П. Хрущев «О древнерусских исторических повестях и сказаниях XI—XII столетия» (Киев, 1878). г) О летописи: Кубарев, в «Историческом сборнике» (М., 1842, том IV); Сухомлинов, «О древнерусской летописи как памятнике литературном» (в «Ученых Записках II отделения Академии Наук», книга III, 1856); Срезневский, «Исследования о летописях новгородских» (в «Известиях», том II); «Чтения о древнерусских летописях» (СПб., 1862, из «Записок»); Костомаров, «Лекции по русской истории» (СПб., 1861); К. Н. Бестужев-Рюмин, «О составе русских летописей до конца XIV века» (СПб., 1868; из выпуска IV «Летописи занятий Археологической комиссии»); А. Маркевич, «О летописях» (Одесса, 1883—85); И. Тихомиров, «О летописях Тверской, Псковской и Лаврентьевской» («Ж. Мин. нар. просв.», 1876, № 2; 1883, № 10; 1884, № 10); И. Селигов, «О новгородских летописях и о российской истории В. Татищева», в «Чтениях Московского общества истории и древностей» (1887, книга IV и отдельно, Москва, 1888); Шахматов, «Хронология древнейших летописных сводов» («Ж. Мин. нар. просв.», 1897, № 4); «О начальном Киевском летописном своде. Исследование» (I—III, Москва, 1897). — Древнейшие списки летописи изданы Археографической комиссией в «Полном собрании российских летописей»; отдельно — «Летописи по Ипатскому списку» (СПб., 1871); «Летопись по Лаврентьевскому списку» (издание 3, СПб., 1897). д) Паломники: Даниил игумен, ходивший в Святую Землю в 1106—1108 г. Издания: 1) под редакцией А. С. Норова, СПб., 1864 г., 2) наиболее полное — М. Веневитинова (в «Православном Палестинском сборнике», выпуск 3 и 9, СПб., 1883—85). Путешествие Даниила переведено на французский язык Норовым (СПб., 1864), на греч. Епифанием Маттеи (СПб., 1867), на нем. А. Лескиным (Лейпциг, 1884). «Путешествие новгородского архиепископа Антония в Царьград в конце XII столетия», с предисловием и примечаниями П. Савваитова, издано Археографич. ком. (СПб., 1872). Позже найдено несколько новых списков (копенгаг. издан Срезневским в «Сведениях и заметках», IX, СПб., 1876, 340—352; другие найдены В. М. Истоминым, Х. М. Лопаревым); готовится палестинским обществом новое издание по всем спискам. е) Свидетельства о древней поэзии собраны в книге И. Н. Жданова: «Русская поэзия в домонгольскую эпоху» («Киев. унив. изв.», 1879 и отдельно). Литература о «Слове о Полку Игореве» чрезвычайно обширна. Оно издано в первый раз графом Мусиным-Пушкиным при сотрудничестве Малиновского и Бантыш-Каменского в 1800 г., под заглавием «Ироическая песнь о походе на половцев князя новгород-северского Игоря Святославича, писанная старинным русским языком в исходе XII столетия, с переложением на употребляемое ныне наречие». Другие издания: Н. Тихонравов, «Слово» и прочее для учащихся (2 издание, Москва, 1868); А. Потебня, «Слово и прочее. Текст и примечания» (Воронеж, 1878). Исследования: Всеволод Миллер, «Взгляд на Слово о Полку Игореве» (Москва, 1877, разбор А. Н. Веселовского в «Ж.е Мин. нар. просв.», 1877, № 8); Е. Барсов, «Слово и прочее, как художественный памятник киевской дружинной Руси» (Москва, 1887—90, 3 том, не окончено). Обзоры литературы: А. Смирнов, «Литература Слова со времени открытия его до 1876 г» (из «Филологических Записок», Воронеж, 1877); И. Жданов, «Литература Слова о Полку Игореве» (Киев, 1880; из «Университетских Известий»); П. Владимиров, «Слово о Полку Игореве» (выпуск I, Киев, 1894, из «Университетских Известий»). «Слово» или «Моление Даниила Заточника» (начала XIII в.) издано И. А. Шляпкиным в «Памятниках древней письменности» (СПб., 1889, в предисловии обзор литературы); исследование А. Ляшенки: «О молении Даниила Заточника» (СПб., 1896). Средний период, татарский и московский. а) Поучения. Е. Петухов, «Серапион Владимирский, русский проповедник XIII века» (СПб., 1888); «Правило митрополита Кирилла, почти по современной рукописи», в «Российских Достопамятностях» (М., 1815, I, 106—118; дополнения у Востокова, «Описание русского Румянцевского музея», 302, 321, «Русская историческая библиотека», VI, 84—102). «Поучения митрополита Петра» — в «Прибавлении к Творениям святых отцов» (1844) и в «Памятниках древнерусского канонического права» А. Павлова, том I. «Поучения митрополита Алексия» в «Прибавлении к Творениям святых отцов» (1849); приписываемый ему перевод Евангелия издан митрополитом Леонтием (М., 1892). «Поучение епископа Сарайского Матфея» — см. «История русской церкви», Макария, том V. И. Д. Мансветов, «Митрополит Киприан в его литургической деятельности» (М., 1882); «Послания Киприана» — в «Памятниках древнерусского канонического права», Павлова, том I; о Киприане и Епифании у Шевырева, «История русской словесности», III, Ключевского, «Древнерусские жития святых» (М., 1871, стр. 78—112). Кирилл, игумен Белозерский — его Послания в «Актах Исторических», том I, № 12, 16, 27; в «Хрестоматии» Буслаева, стр. 927—932, у Никольского: «Кирилло-Белозерский монастырь» (СПб., 1898). Николаевский, «Русская проповедь в XV и XVI веках» («Журнал Мин. нар. пр.», 1868); митрополит Фотий (1410—1431) — в «Истории церкви» Макария том V; Павлов, «Памятники древнерусского канонического права» (СПб., 1880, «Русская историческая библиотека», том VI); А. Вадковский (митрополит Антоний), «Исследование о поучениях митрополита Фотия» («Православный собеседник» 1875, март, сентябрь; перепечатано в его книге: «Из истории христианской проповеди»). Григорий Цамвлак-Шевырева, «История русской словесности», IV; Макария, «История русской церкви», том V; П. А. Сырку, в «Журнале Мин. нар. пр.», 1884, № 11; епископ Мельхисидека, «Жизнь и сочинения Григория Цамвлака» (Бухакурест, 1884, на румынском языке). б) XVI век. Геннадий, архиепископ Новгородский — Грандицкий, «Правосл. обозрение», 1878, сентябрь; 1880, август; в «Русской истории в жизнеописаниях», Костомарова (СПб., 1874, стр. 311 и др.). Об ереси жидовствующих: Николай Руднев, «Рассуждение о ересях и расколах, бывших в русской церкви со времени Владимира святого до Иоанна Грозного» (М., 1838); «История» Соловьева, том V; «История церкви» Макария и Филарета; Панов, «Ересь жидовствующих» («Журнал Мин. нар. пр.», 1877, № 1—3); Сервицкий «Опыт» («Правосл. обозрение», 1862, № 6—8). Иосифа Волоколамского «Просветитель» издан в «Правосл. собеседнике» (1859); см. И. П. Хрущев, «Исследование о сочинениях Иосифа Санина, игумена Волоцкого» (СПб., 1868); О Ниле Сорском, Вассиане Патрикееве: А. Правдин, «Нил Сорский и устав его свитской жизни» в «Христианском чтении» (1877, январь); А. С. Архангельский, «Нил Сорский и Вассиан Патрикеев, их литературные труды и идеи в древней Руси» (СПб., 1882, часть I, «Памятники древней письменности»); «Судное дело Вассиана», в «Чтениях московского общества», 1847, № 9. Полемические сочинения Вассиана изданы А. С. Павловым в «Православном собеседнике», 1863. См. еще Хрущев, «Князь-инок В. Патрикеев» («Др. и нов. Россия», 1875, № 3). Вопросов о нестяжании касался А. С. Павлов в статье «Земское направление русской духовной письменности» («Правосл. собеседник», 1863, книга 1) и в «Историческом очерке секуляризации церковных земель» (Одесса, 1871). «Беседа преподобного Сергия и Германа» издана Археографической комиссией под редакцией В. И. Дружинина и М. Дьяконова (СПб., 1889). Четии-Минеи митрополита Макария: оглавление, составленное в XVII в. справщиком иноком Евфимием, издано В. Ундольским в «Чтениях Московского общества истории и древностей», 1847, книга 4; архимандрит Иосиф, «Подробное оглавление великих Четиих-Миней митрополита Макария, хранящихся в Московской патриаршей (ныне синодальной) библиотеке» (Москва, 1892); Ключевский, «Древнерусские жития святых» (Москва, 1892); Н. Лебедев, «Макарий, митрополит всероссийский» (в «Чтениях Общества любителей духовного просвещения», 1877, часть II; 1878, часть I); К. Заусцинский, «Макарий, митрополит всея России» (в «Журн. Мин. народн. просв.», 1881, № 10 и 11). Великие Четии-Минеи издаются Археографической комиссией (вышли пока: сентябрь, октябрь и треть ноября). Сочинения Максима Грека изданы Казанской духовной академией (Казань, 1859—62): А. Горский, «Максим Грек, святогорец», (в «Прибавлении к творениям святых отцов», М., 1859, часть XVIII); В. Иконников, «Максим Грек» (Киев, 1865—66); Ф. Калугин, «Зиновий, инок Отенский» (СПб., 1894); Емельянов, «Ересь Башкина и Феодосия Косого» (в «Трудах Киевской духовной академии», 1862, II); Н. Костомаров, «Исторические монографии» (т. I, «Великорусские религиозные вольнодумцы в XVI веке»); Жмакин, «Митрополит Даниил и его сочинения» (М., 1881, из «Чтений Московского общества истории и древностей российских»). «Стоглав» издан в «Православном собеседнике», 1862; другое издание «Стоглава» (СПб., 1863, Кожанчикова), по сокращенной редакции. О значении Стоглава см. в «Истории русской церкви» Макария. См. Добротворский, статья о Стоглаве в «Православном собеседнике», 1862; И. Жданов, «Материалы для истории столглавого собора» («Журнал Министерства нар. просвещения», 1876, № 7 и 8); Н. Лебедев, «Стоглавый собор 1551 г. Опыт изложения его внутренней истории» (выпуск I, М., 1882); см. также «Историю канонизации святых», В. Васильева (М., 1893), и Е. Голубинского (Сергиев Посад, 1894). Издания «Домостроя»: Д. Голохвастова во «Временнике» Московского Общества истории и древностей, 1849, книга I (с 64 — й главы), В. Яковлева (СПб., 1897, без 64 главы), В. Яковлева (Одесса, 1887; здесь собраны все редакции «Домостроя»), А. Попова, с предисловием Забелина (М., 1882, из «Чтений»; старейшая редакция «Домостроя»); см. И. Некрасов, «Опыт историко-литературного исследования о происхождении древнерусского Домостроя» (М., 1873, из «Чтений»); архимандрит Леонид, «Благовещенский иерей Сильвестр» (в «Чтениях Московского общества истории и древностей», 1874, книга I); А. Михайлов, «К вопросу о редакциях Домостроя, его составе и происхождении» («Журнал Министерства народного просвещения», 1889, февраль, март, разбор сочинения Некрасова; последний отвечал тем же, июнь, стр. 372—390; ответ Михайлова — «Еще к вопросу о Домострое» — там же, 1890, август). в) Паломники и путешественники. «Послание архиепископа Новгородского Василия к епископу Тверскому о земном рае» — (в «Полном собрании летописей», VI, 87—89, под 1347 г.). Ему Д. Ф. Кобеко («Опыт исправления текста о святынях Царьграда» в «Изв. Акад. наук», т. II, 1897, книги 3 и 4) приписывает «Беседу о святынях Царьграда», изданную Л. Н. Майковым в «Материалах и исследованиях по старинной русской литературе» (выпуск I, СПб., 1890). «Хождение Стефана Новгородца» (в «Сказаниях русского народа» Сахарова, том II). «Хождение Епифания» (быть может, Епифания Премудрого, XIV век) издано архимандритом Леонидом в «Православном Палестинском сборнике», том XVI, выпуск 3 (СПб., 1896). «Хождение Игнатия Смольнянина» 1489—1455 издано под редакцией С. В. Арсеньева в «Православном Палестинском сборнике», в. 12 (СПб., 1887). «Хождение дьяка Александра» — у Сахарова («Сказания», том II). «Хождение инока Зосимы» (1419—1422) издано, под редакцией Х. М. Лопарева, в «Православном Палестинском сборнике» (выпуск 24, СПб., 1889). «Хождение гостя Василия» (конца XV в.) издано в «Палестинском Сборнике» архимандритом Леонидом. «Хождение священноинока Варсанофия ко святому граду Иерусалиму в 1456 и 1461—1462», открытое Н. С. Тихонравовым, издано под редакцией С. Долгова (М., 1896: «Палестинский сборник», том XV, выпуск 3). «Путешествие Симеона Суздальца» — в «Сказаниях русского народа» Сахарова, том II. «Рассказ Авраамия» издан по списку XVI в. у Андрея Попова, «Историко-литературный обзор древнерусских полемических сочинений против латинян» (М., 1875, приложение, стр. 399—406). «Рассказ о мистерии Вознесения» — у Н. С. Тихонравова (в «Вестнике общества древнерусского искусства», М., 1874—75). См. А. Н. Веселовский, «Italienische Mysterien in einem russisch. Reisebericht des XV Jahrh.» (в «Russische Revue», 1876, том X, 425 и др.); Срезневский, «Хождение за три моря Афанасия Никитина» (в 1466—72, СПб., 1857, из «Ученых записок II отд. Академии наук», книга II); «Хождение Познякова» — И. Е. Забелин в «Чтениях» (1884), Х. Лопарев, в «Палестинском сборнике» (выпуск 18, СПб., 1887). «Хождение Трифона Коробейникова» — С. О. Долгов в «Чтениях» (1887, книга I), Лопарев в «Палестинском сборнике» (выпуск 27, СПб., 1888). «Житие и хождение в Иерусалим и Египет казанца Василия Яковлева Гагары 1634—37» — в «Палестинском сборнике» (выпуск 33, 1891, под редакцией С. О. Долгова). «Хождение дьякона Ионы Маленького» издано архимандритом Леонидом в «Памятниках древней письменности» (СПб., 1882) и С. О. Долговым в «Палестинском Сборнике» (выпуск 42, 1895). «Проскинитарий» Арсения Суханова (издан Н. И. Ивановским в приложении к «Православному собеседнику», 1880, и в «Палестинском сборнике», том VII, СПб., 1889). г.) Раскол. Общие обзоры литературы — А. С. Пругавин, «Раскол — сектантство. Выпуск 1. Библиография старообрядчества и его разветвлений» (М., 1887); Сахаров, «Указатель литературы о расколе» (1887—88). История: Н. Руднев, «Рассуждение о ересях и расколах» (М., 1838); Н. Субботин, «Материалы для истории раскола за первое время его существования» (М., 1875—1888); протоиерей Макарий, «История русской церкви» (т. XII и начало XIII, СПб., 1883); Н. Гиббенет, «Историческое исследование дела патриарха Никона» (СПб., 1882—1884); Н. Каптерев, «Характер отношений России к православному востоку в XVI и XVII столетиях» (М., 1885); «Патриарх Никон и его противники в деле исправления церковных обрядов. Выпуск 1. Время патриарха Иосифа» (М., 1887, из «Правосл. обозрения»); С. Белокуров, «Арсений Суханов» (М., 1891—1897, из «Чтений»); А. Щапов, «Русский раскол старообрядчества» (Казань, 1859); П. Мельников, «Исторические очерки поповщины» (ч. I, М., 1864; продолжение в «Русском вестнике», 1864, № 5; 1866, № 5, 9; 1867, № 2); А. Бороздин, «Протопоп Аввакум» (СПб., 1898); П. Смирнов, «Внутренние вопросы в расколе в XVII веке» (СПб., 1898). д) Писатели киевской школы. С. Голубев, «Киевский митрополит Петр Могила и его сподвижники» (I том, Киев, 1883, том II, Киев, 1898); Пекарский, «Представители киевской учености в половине XVII столетия» («Отеч. записки», 1862, книги 2, 3, 4); С. Любимов, «Борьба между представителями великорусского и малороссийского направления в конце XVII и начале XVIII века» («Журнал Мин. нар. просв.», 1875, август, сентябрь); Н. Сумцов, «Иоанникий Галятовский и Лазарь Баранович» (Харьков, 1885); А. Архангельский, «Борьба с католичеством и умственное пробуждение Южной Руси к концу XVI века» (Киев, 1886); И. Владимиров, «Доктор Франциск Скорина» (СПб., 1888); В. Завитневич, «Палинодия Захария Копыстенского» (Варш., 1883); М. Марковский, «Антоний Радивиловский, южно-русский проповедник XVII века» (Киев, 1894); В. Эйнгорн, «Книги Киевской и Львовской печати в Москве в 1670 г» (М., 1895, из «Чтений», 1895, IV); «О сношениях малороссийского духовенства с московским правительством в царствование Алексея Михайловича» («Чтения», 1893—94); Л. Майков, «Симеон Полоцкий» (в «Древней и Новой России», 1875, 2 издание дополнительное, в «Очерках из истории русской литературы», СПб., 1889); В. Попов, «Симеон Потоцкий как проповедник» (М., 1886); И. Татарский, «Симеон Потоцкий, его жизнь и деятельность» (М., 1886); А. Прозоровский, «Сильвестр Медведев. Его жизнь и деятельность» (М., из «Чтений», 1896). Из сочинений Сильвестра Медведева, «Известие истинное» издано С. Белокуровым в «Чтениях» (М., 1885, книга 4). «Созерцание лет 7190, 7191, 7192»-А. Прозоровским в «Чтениях» (М., 1894, книга 4). Священник П. Смирнов, «Иоаким, патриарх Московский» (М., 1881); И. А. Шляпкин, «Дмитрий Ростовский и его время» (СПб., 1891); Певницкий, «Епифаний Славинецкий» (в «Трудах Киевской духовной академии», 1861, книги 2—3); С. Н. Брайловский, «Карион Истомин» (в «Чтениях в Обществе любителей духовного просвещения», 1889, апрель, май, июнь); «Очерки из истории просвещения в Московской Руси в XVII веке. Чудовский инок Евфимий» (в «Чтениях в Обществе любителей духовного просвещения», 1889). е) Жития и сказания. Ф. И. Буслаев, «Исторические очерки русской народной словесности и искусства» (СПб., 1861); Иван Некрасов, «Зарождение национальной литературы в северной Руси» (Одесса, 1870); В. Ключевский, «Древнерусские жития святых как исторический источник» (М., 1871); В. Васильев, «История канонизации русских святых» (М., 1893, из «Чтений Московского общества»); Е. Голубинский, «История канонизации святых в русской церкви» (Сергиев Посад, 1894); Е. Голубинский, «Преподобный Сергий Радонежский и созданная им Троицкая лавра» (Сергиев Посад, 1892); Иван Некрасов, «Пахомий Серб, писатель XV века» (в «Записках Новороссийского университета» VI, стр. 1—99, Одесса, 1871); Иван Яхонтов, «Жития святых северорусских подвижников Поморского края как исторический источник» (Казань, 1882); Н. П. Барсуков, «Источники русской агиографии» (СПб., 1882, издание Общества любителей древней письменности; указаны рукописи и издания обширной древнерусской житийной литературы). Несколько новгородских житий у Костомарова в «Памятниках старинной русской литературы» (выпуск IV, СПб., 1862). А. Калубовский, важные исследования о старых житиях в «Российском филол. вестнике» (1897—98); священник И. Ковалевский, «Юродство во Христе» (М., 1895).
ж) Летописи и исторические труды: «Новгородская летопись по Синодальному харатейному списку» (издание Археографич. комиссии, СПб., 1888); Новгородские летописи (так называемая Новгородская вторая и Новгородская третья), изданные Археографической комиссией (СПб., 1879); Псковские летописи (1 — я и 2 — я) в «Полном собрании русских летописей» (т. IV—V); Летописи Софийская и Русская, там же, т. V—VI; Летопись Воскресенская, там же, тт. VII и VIII; Никоновская летопись, там же, т. IX и XI; Тверская летопись, там же, т. XV; «Летописный сборник Авраамки», там же, т. XVI; И. А. Тихомиров, «Обозрение состава Московских летописных сводов» (Воскресенской, Никоновской летописей, ее продолжений, двух Софийских и четвертой Новгородской, в «Летописи занятий Археографической комиссии», выпуск X, СПб., 1895); А. Пресняков, «Царственная книга, ее состав и происхождение» (СПб., 1893); Буслаев, о Царственной книге в «Исторических очерках», т. II, 308 и др.; «Книга Степенная Царского родословия» издана Германом Миллером (М., 1775, 2 часть); Устрялов, «Сказания князя Курбского» (СПб., 1883 и др. издания); М. П-ский, «Князь Курбский. Историко-библиографические заметки по поводу последнего издания его Сказаний» (в «Ученых записках Казанского университета», 1873 и отдельно, Казань, 1873); А. Н. Ясинский, «Сказания князя Курбского как исторический материал» (Киев, 1889); Н. К. Михайловский, «Критические опыты. III. Иван Грозный в русской литературе» (СПб., 1895 и 1897, т. VI); «О России в царствование Алексея Михайловича» (издание 3 Археографической комиссии с предисловием А. А. Куника, СПб., 1884); Александр И. Маркевич, «Григорий Карпов Котошихин и его сочинение о Московском государстве» (Одесса, 1895). О «Синопсисе» Иннокентия Гизеля у П. Милюкова, «Главные течения русской исторической мысли» (М., 1897, стр. 5—12). Дьяк Феодор Грибоедов, «История о царях и великих князьях земли русской с предисловием С. Ф. Платонова» (СПб., 1896, «Памятники древней письменности»); Манкиев, «Ядро Российской истории» (издано Миллером, М., 1770, 2 издание, М., 1791).
з) Исторические повести и сказания. Сказания о начале Москвы — Карамзин, «История Государства России» (II, примечание 301); Ф. И. Буслаев, «Местные сказания владимирские, московские и новгородские» (в «Летописях русской литературы и древностей», том IV); И. Забелин, «Древности Москвы и их исследования» («Вестник Европы», 1867, март, июнь); М. Дьяконов, «Власть московских государей» (СПб., 1889, обзор сказаний и публицистических сочинений о роли Московского царства); В. Яковлев, «Сказания о Царьграде по древним рукописям» (СПб., 1868), «Повесть о Царьграде» (его основании и взятии турками в 1453 г.) Нестора-Искандера, XV век, сообщил архимандрит Леонид (СПб., 1886, «Памятники древней письменности»; разбор Г. Дестуниса в «Журн. Мин. нар. просв.», 1887, февраль). Сказания о Смутной эпохе подробно изучены С. Ф. Платоновым: «Сказания и повести о Смутном времени» (СПб., 1888); самые памятники изданы им в «Русской исторической библиотеке» (т. XIII, СПб., 1891).
и) Литература светская: «Слово о погибели русской земли» (XIII в.) издано Х. М. Лопаревым (СПб., 1892; «Памятники древней письменности», LXXXIV). Об этом Жданов, «Русский былевой эпос» (СПб., 1895, стр. 96). «Сказания о Мамаевом побоище»: разбор их у С. П. Тимофеева. «Сказание о Куликовской битве» («Журн. Мин. нар. просв.», 1885, август и сентябрь). «Повести о Вавилонском царстве» изданы Тихонравовым в «Летописях русской литературы и древностей» (1859, том I, книга 1; 1859—69, том III, книга 5); А. Н. Веселовский, «Отрывки византийского эпоса в русском» («Славянский сборник», СПб., 1876, стр. 122—165); «История русской словесности» Галахова (1880, том I, 409 сл.); И. Н. Жданов, «Повести о Вавилоне и сказания о князьях Владимирских», «Русский былевой эпос» (СПб., 1895, стр. 1—151); А. Н. Пыпин, «Очерк литературной истории старинных повестей и сказок русских» (СПб., 1857); А. Веселовский, «Памятники литературы повествовательной» (глава в I томе «Истории русской словесности», А. Галахова, издание 2, стр. 394—517); его же, «К вопросу об источниках сербской Александрии» («Журн. Мин. нар. просв.», 1884, июль, сентябрь; 1885, октябрь); «Из истории романа и повести» (СПб., 1886—1888); «Новые данные для истории романа об Александре» (СПб., 1893); В. Истрин, «Александрия русских хронографов» (М., 1893, из «Чтений»); «Александрия» (СПб., 1880—1887; автографическое издание лицевой рукописи XVII в. Обществом любителей древней письменности); А. Веселовский, «Южно-славянская повесть о Трое» («Из истории романа и повести», II, 25—121); «Повести о царе Синагрипе и Акире Премудром» — «Памятники старинной русской литературы» (СПб., 1860—62, том II, 359—373); А. Веселовский, «Новые отношения муромской легенды о Петре и Февронии» («Журн. Мин. нар. просв.», 1871, апрель; в «Истории словесности», Галахова, I, 415 и далее). «Сказание о Дигенисе»: А. Н. Пыпин, «Очерк» (1857); А. Веселовский, «Отрывки византийского эпоса в русском. Поэма о Дигенисе» («Вестник Европы», 1876, апрель); Н. Баталин, «Сказание об индийском царстве» (Воронеж, 1879, из «Филологич. записок»); В. Истомин, «Сказание об индийском царстве» (Москва, 1893); А. Кирпичников, «Греческие романы в новой литературе. Повесть о Варлааме и Иоасафе» (Харьков, 1876; разбор А. Веселовского «Журн. Мин. нар. просв.», 1877, июль); «Житие Варлаама и Иоасафа» (СПб., 1886, издание Общества любит. древн. письменности). Иван Франко, «Варлаам и Иоасаф», в «Записках товариства имени Шевченка» (Львов, 1895—96). «Стефанит и Ихнилат» (с предисловиями и примечаниями Ф. И. Булгакова, СПб., 1877, издание Общества любителей древней письменности) и с предисловием под редакцией А. Е. Викторова, в «Памятн. древней письменности», М., 1881); С. Смирнов в «Филологических зап.», 1879, выпуск III. Сказания о Соломоне: изданы Тихонравовым: в «Летописях русской литературы и древностей» (т. IV, М., 1862, стр. 112—153) и в «Памятниках отреченной русской литературы» (М., 1863, том I, стр. 254—272); А. Веселовский, «Из истории литературного общения Востока и Запада. Славянские сказания о Соломоне и Китоврасе и западные легенды о Морольфе и Мерлине» (СПб., 1872). Повесть о Дракуле — у А. Пыпина («Очерк старинных повестей», 215—218, 344—349 — текст). Исследование о ней И. Богдана на румынском языке с изданием текста русских повестей вызвало рецензию А. Яцимирского, в «Известиях Рус. отд. Академии наук» (1897, книга II). «Сказание Ивана Пересветова о турском царе Махмете», издано И. М. Добротворским в «Ученых зап. Казанского унив.» (1865, I, выпуск 1), А. Поповым в «Изборнике хронографов» (М., 1869, стр. 165—167); «Повесть некоего боголюбива мужа» — в «Москвитянине» 1844 и в «Истории Христианства» Буслаева (1861, стр. 877—883). О ней А. Веселовский в «Истории русской словесности» Галахова (I, 506—507). О Двенадцати снах царя Шахаиши — А. Веселовский, в «Истории русской словесности» Галахова, I, стр. 431, С. Ф. Ольденбург, «К вопросу об источниках. Слово о 12 снах Шахаиши» («Журн. Мин. нар. просв.», 1892, т. 284, стр. 135—140). Шемякин Суд: А. Пыпин, в «Архиве Калачова» (СПб., 1859, книга IV, стр. 1—10); Афанасьев, «Русские народные сказки» (М., 1897, II, 276—279); Сухомлинов, «Повесть о суде Шемяки» в «Сборнике II отд. Академии» (1873, том X); «Повесть о суде Шемяки», издано Обществом любителей древней письменности, с предисловием Ф. Булгакова 1879; Д. Ровинский, «Русские народные картинки» (СПб., 1881, I, 189; IV, 166—176; V, 99, 148—150); С. Ольденбург, «Библиографические указания о Шемякинском суде в русской и иностранной литературах» в «Живой старине» (1891, выпуск III). Еруслан Лазаревич: Афанасьев, «Русские народные сказки» (М., 1897, 1896, II, 441—445); Н. Тихонравов (текст сказки XVIII в. и примечания) в «Летописях русской литературы и древностей» 1859, том II, книга 4; Костомаров, «Памятники старинной русской литературы» (СПб., 1860, стр. 325—339, текст по рукописи XVII века); В. Стасов, «О происхождении русских былин» («Собрание сочинений», III, 1894, стр. 948 и др.); Веселовский, «Мелкие заметки к былинам» («Журн. Мин. нар. просв.», 1890, № 3, глава XIV). — Бова Королевич: Веселовский, «Из истории романа и повести» (II, СПб., 1888, стр. 229—305; приложение стр. 129—172 и 237—262). Тристан — Веселовский, «Из истории русского романа» (II, 1888, стр. 132—228; в приложении 1—127 текст романа). Аттила — там же, стр. 307—350; приложения 175—236. История о Брунцвике издана М. Петровским в «Памятниках древней письменности» (СПб., 1888); см. Поливка, «Kronika o Bruncvikovi» (Прага, 1892). Василий Златовласый — издание И. Шляпкина, в «Памятниках древней письменности», 1882; о нем Веселовский в «Заметках по литературе и народной словесности» (СПб., 1886, стр. 62—80). Римские деяния: издание Общества любителей древней письменности, 2 выпуск, СПб., 1877—1878; С. Л. Пташицкий, «Средневековые западноевропейские повести в русской и славянской литературах». История «Римских деяний» в «Историческом обозрении» (СПб., т. VI и IX, и отдельно, СПб., 1893, с подробным сличением состава русских списков с польским подлинником). Великое зерцало: П. Владимиров, в «Чтениях» (М., 1883—1884 и отдельно); «К исследованию о Великом Зерцале» (Казань, 1885, из «Ученых записок Казанского унив.»); Е. Петухов, «Очерки из литературной истории Синодика» (СПб., 1895); несколько синодиков издано Обществом любит. древ. письм. История о семи мудрецах (издано Обществом любит. древн. письм. 2 выпуска, с предисловием О. Булгакова, СПб., 1878); М. Мурко, «Die Geschichte von den Sieben Weiden bei den Slaven» (Вена, 1890, в «Sitzungsberichte» Венской академии, т. CXXII). История о Мелюзине издана Обществом любит. древ. письм. (2 выпуск, СПб., 1879—1880). История о рыцаре Петре — золотых ключах в «Очерке» А. Пыпина (стр. 233—237). Повесть об Аполлоне Тирском: Тихонравов, в «Летописях русской литературы и древности» (М., 1859, т. I); М. Мурко, «Die russische Uebersetzung des Apollonius von Tyrus und d. Gesta Romanorum» (в «Archiv f. slav. Phil.», т. XIV). Повести о злых женах изданы в «Очерке» Пыпина (262—278) и в «Памятниках старинной русской литературы» Костомарова (II, 453, 461); см. также в «Русских народных картинках» Д. Ровинского (III, 169—170). О повести о табаке и о хмеле: Костомаров, «Памятники стар. русск. лит.» (II, 447—449); Ровинский, «Русские народные картинки». Повесть о Савве Грудцыне в «Летописях русск. лит.» Тихонравова (II, книга 4, 61—80): Костомаров, «Памятники» (I, 169—192). Прение живота и смерти: Костомаров, «Памятники» (II, 439—443); Веселовский, «Отрывки византийского эпоса в русском», («Вестник Европы», 1875; «Russische Revue», т. IV; в «Истории словесности» Галахова, т. I, 493—496); Ф. Д. Батюшков, «Спор души с телом в памятниках средневековой литературы» (СПб., 1891). Повесть о Горе-Злосчастии найдена А. Н. Пыпиным («Очерк», стр. 293), издана Костомаровым, «Современник», 1856, март, и в «Памятниках старинной русской литературы», I; о ней Веселовский в «Истории словесности» Галахова (I, 474—480) и в «Разысканиях в области русского духовного стиха», глава XIII (и в «Сборнике отд. русск. яз.», т. XLVI). Повесть о Фроле Кобееве — «Москвитянин» (1853, т. I).
Народная поэзия. Обозрение изучения былинного эпоса сделано в книге А. М. Лободы: «Русский богатырский эпос» (Киев, 1896); Dr. I. Machal, «O bohatyrskem epose, slovanskem» (Прага, 1894). — Издания былин: «Древние российские стихотворения, собранные Киршей Даниловым» (М., 1818, под редакцией К. Калайдовича), переизданы в 1878 г. в Москве, позднее в СПб., в «Дешевой библиотеке» Суворина. Скоро выйдет в печати новое издание Кирши (Академии наук) под редакцией П. Н. Шеффера, дополненное и проверенное по рукописи. «Песни, собранные П. В. Киреевским и изданные П. А. Бессоновым» (М., 1860—1870, выпуск 1—4: былины Владимирова цикла; выпуск 5 — новгородские и княжеские); «Песни, собранные П. Н. Рыбниковым» (выпуск I и II, М., 1861—1862, под редакцией Бессонова; выпуск III, Петрозаводск, 1864, выпуск IV, СПб., 1867, под редакцией О. Ф. Миллера); «Онежские былины, записанные А. Ф. Гильфердингом в 1871 г» (СПб., 1873; переиздаются Императорской Академией наук, т. I и II); «Русские былины старой и новой записи, под редакцией Н. С. Тихонравова и В. Ф. Миллера» (М., 1894). — Исследования: К. С. Аксаков, «Богатыри времени князя Владимира» («Русская беседа», 1856, книга IV); Ф. Буслаев, «Исторические очерки русской народной словесности и искусства» (СПб., 1861); Ф. И. Буслаев, «Русский богатырский эпос» («Русский вестник», 1862, № 3, 9 и 10; перепечатано в книге «Народная поэзия», СПб., 1887); Л. Н. Майков, «О былинах Владимирова цикла» (СПб., 1863); Квашнин-Самарин, «Русские былины в историко-географическом отношении» («Беседа», 1871, и «Русский вестник», 1874); Ористарх Ф. Миллер, «Илья Муромец и Богатырство Киевское. Сравнительно-критические наблюдения над слоевым составом русского народного эпоса» (СПб., 1870); В. В. Стасов, «Происхождение русских былин» («Вестник Европы», 1868 и в «Собраниях сочинений»); А. Н. Веселовский, «Южно-русские былины» (СПб., 1881); «Былины о Садке Новгородском» («Журн. Мин. нар. просв.», 1886, декабрь; другие сочинения Веселовского о былинах см. в «Указателе» к трудам его, издание 2, СПб., 1896); М. Халанский, «Великорусские былины киевского цикла» (Варшава, 1885); «Южно-славянские сказания о кралевиче Марке в связи с произведениями русского былевого эпоса» (Варшава, 1893—95); Н. П. Дашкевич, «Былины об Алеше Поповиче» («Университетские известия», 1883); И. Н. Жданов, «К литературной истории русской былевой поэзии» (Киев, 1881); «Русский былевой эпос» (СПб., 1895); В. Ф. Миллер, «Экскурсы в область русского народного эпоса» (М., 1892); «Очерки русской народной словесности. Былины» (М., 1897). Песни: Сахаров, «Сказания русского народа» (СПб., 1838—39); Шейн, «Русские народные песни» (М., 1877); «Великорусы в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах и т. п.» (т. I, выпуск 1, СПб., 1898); А. И. Соболевский, «Великорусские народные песни» (СПб., 1895—1899); Е. Барсов, «Причитания Северного края» (М., 1872); Л. Майков, «Великорусские заклинания» (СПб., 1869); Д. Садовников. «Загадки русского народа» (СПб., 1876); В. Даль, «Пословицы русского народа» (1861, 2 издание, 1879). Песни исторические собраны у Рыбникова, Киреевского (выпуск 6 — песни о Грозном царе; выпуск 7 — от Ивана IV до Петра I; выпуск 8 — песни о Петре; выпуск 9 — XVIII век в исторических песнях после Петра; выпуск 10 — «Наш век в русских исторических песнях»); П. И. Вейнберг, «Русские народные песни об Иване Грозном» (Варшава, 1872; разбор Веселовского в «Вестнике Европы», 1872, август); А. Веселовский, «Сказки об Иване Грозном» («Древняя и новая Россия», 1876, № 4); Ф. И. Буслаев, «Русская поэзия XVII века» в «Очерках народной словесности» (т. I, 517—547); Н. Я. Аристов, «Об историческом значении русских разбойничьих песен» («Филологич. записки», 1874—1875 и отдельно, Воронеж, 1875). Исследования о народной поэзии (особливо обрядовой): И. Снегирев, «Русские простонародные праздники» (М., 1837); А. Терещенко, «Быт русского народа» (СПб., 1848); Афанасьев, «Поэтические воззрения славян на природу» (1865—1869); Н. Крушевский, «Заговоры как вид русской народной поэзии» (Варшава, 1876); А. Веселовский, «Разыскания в области духовных стихов», VI—X(СПб., 1883; исследования о колядских песнях); Н. Сумцов, «О свадебных обрядах, преимущественно русских» (Харьков, 1881); его же, «Заговоры» (библиографический указатель, Харьков, 1896); А. Потебня, «О мифическом значении некоторых обрядов и поверий» (1867); «Разбор сборника песен Половацкого» (СПб., 1880); «Объяснения малорусских и сводных народных песен» (1883—87); Вестфаль, «О русской народной песне» («Русский вестник», 1879, сентябрь); Ористарх Миллер, «Опыт исторического обозрения русской словесности», ч. I); Machal, «Nakres slovanskeho bajeslovi» (Прага, 1891); П. Владимиров, «Введение в историю русской словесности» (Киев, 1896). О песне нового образца: Михневич, «Извращение народного песнотворчества», «Исторический вестник», 1880, том III, декабрь, Глеб Успенский, «Новые народные стихи» (Сочинения, том III, СПб., 1891, 650—652); И. Львов, «Новое время — новые песни» (Устюг, 1891); Н. Позняков, «К вопросу об упадке народного творчества» (М., 1897; из «Вестника воспитания»). Сказки: Афанасьев, «Народные русские сказки» (М., 1855; 3 издание 2 тома, М., 1897); Худяков, «Великорусские сказки» (СПб., 1860—63); «Материалы для изучения народной словесности» (СПб., 1863); Д. Садовников, «Сказки и предания Самарского края» (СПб., 1884); Д. А. Ровинский, «Русские народные картинки» (СПб., 1881, 5 томов и атлас). Духовные стихи: Киреевский, «Духовные стихи» («Чтения Общества истории и древностей», 1848, № 9); Бессонов, «Калики перехожие» (1861—64); Баренцов, «Духовные стихи» (1860); В. Мочульский, «Историко-литературный анализ стиха о Голубиной книге» (Варшава, 1887); А. Кирпичников, «Святой Георгий и Егорий храбрый. Исследования литературной истории христианской легенды» (СПб., 1879); А. Веселовский, «Разыскания в области русского духовного стиха» (СПб., 1879—1891; подробное содержание см. в «Указателе» к трудам Веселовского, 2 издание, СПб., 1898).
Время Петра Великого. Е. Шмурло, «Петр Великий в русской литературе» (СПб., 1888); Академия наук. Пекарский, «Наука и литература при Петре Великом» (СПб., 1862); Милюков, «Очерки по истории русской культуры» (СПб., 1897, глава IV); Д. Ровинский, «Русские народные картинки» (т. IV, стр. 256—269; том V, стр. 155—163); «Песни Киреевского» (выпуск 8, М., 1870); Е. Барсов, «Петр Великий в народных преданиях Северного края» («Беседа», 1872, V); о Петре как Антихристе см. у Мельникова, «Исторические очерки поповщины» (М., 1864; прод. в «Русском вестнике», 1864, 1866, 1867); В. Щепкин, «Два лицевых сборника Исторического музея» (М., 1897, из «Археологических известий и заметок»). Стефан Яворский: «Проповеди» (М., 1804—1805). Неизданные проповеди Стефана Яворского и статьи Чистовича (в «Христианском чтении» 1867 и отдельно, СПб., 1867); Ю. Самарин, «Стефан Яворский и Феофан Прокопович» (М., 1844; полнее в V томе «Сочинений Самарина», М., 1880); Ф. Терновский, в «Трудах Киевской духовной академии» (1864) и в «Древней и новой России» (1879, № 8); И. Чистович, «Феофан Прокопович и его время» (СПб., 1868); Н. Тихонравов, «Московские вольнодумцы начала XVIII в. и Стефан Яворский», «Сочинения» (М., 1898, том II); П. Морозов, «Феофан Прокопович как писатель» (СПб., 1880). Посошков: А. Брикнер, в «Журн. Мин. нар. просв.», 1874—1879; «Завещание отеческое» (издание Е. М. Прилежаева, СПб., 1893); Н. П. Павлов-Сильванский, «Проекты реформ в записках современников Петра Великого» (СПб., 1897); И. Морошкин, «Феофилакт Лопатинский» («Русская Старина», 1886); «Собрание слов Гавриила Бужинского» (Гер.-Фр. Миллера, М., 1784); Евгений Петухов, «Преподобный Бужинский и исследования» (Юрьев, 1898); Ф. Терновский, «Русское проповедничество при Петре Великом» в «Руководстве для сельских пастырей»)1870); И. Знаменский, «Духовные школы в России до реформы 1808 г» (Казань, 1881). В книге Пекарского «Наука и литература при Петре Великом» дан исторический обзор литературных явлений (I том) и библиографическое описание книг Петровского времени (т. II). Дополнение к ней А. Ф. Бычкова, «Каталог хранящимся в Императорской Публичной библиотеке изданиям, напечатанным гражданским шрифтом при Петре» (СПб., 1867). Путешествия при Петре: М. А. Веневитинов, «Русские в Голландии» (М., 1897; первое путешествие самого Петра). Путешествие стольника П. А. Толстого издано в «Русском архиве», 1888; «Путешествие Б. П. Шереметева, или Статейный список посольства ближнего боярина и наместника вятского Б. П. Шереметева» издано, с гравюрами, М., 1773, потом в «Древней Российской Вивлиофике», издание 2, М., 1788, часть V, стр. 252—432; Дневник неизвестного, бывшего в Голландии, Германии и Италии в 1697—98 г. и «Записная книжка любопытных замечаний великой особы, странствовавшей под именем дворянина российского посольства в 1697 и 1698 годах» (СПб., 1788; в «Московском вестнике», 1830, часть VI; в «Отечественных записках», 1846, № 8); Пекарский, «Наука и литература» (т. I, 148—150); Дневник неизвестного, в 1714—1717 годах посетившего Голландию, Испанию, Италию и Францию, приписываемый Пекарским одному из Нарышкиных («Наука и литература», I, 145, 152—154); Статейный список посольства А. А. Матвеева во Францию в 1705 г. изложен Пекарским в «Современнике» (1856, № 6, стр. 39—66); Дневники и путевые заметки князя Б. Ивановича Куракина — в «Архиве князя Ф. А. Куракина» (т. I и следующие, СПб., 1890).
Новый, послепетровский период литературы. — Антиох Кантемир: «Сочинения, письма и избранные переводы, со статьей о Кантемире и примечаниями В. Стоюнина» (редакция издания П. А. Ефремова, СПб., 1867—68, 2 тт.); стихотворения, в «Русской поэзии» С. А. Венгерова (т. I); И. И. Шимко, «Новые данные для биографии Кантемира» (СПб., 1891, из «Журн. Мин. нар. просв.»). В. Н. Татищев, «История Российская с самых древнейших времен» (книги — IV, 1768—1784; V, М., 1847—48, «Чтения Общества истории и древностей»); Н. А. Попов, «Татищев и его время» (М., 1861); Бестужев-Рюмин, «Биографии и характеристики» (СПб., 1882; стр. 1 — 174); Андрей Островский, «Духовная В. И. Татищева» (Казань, 1885); Н. Х. Попов, «Ученые и литературные труды Татищева» (СПб., 1886; из «Журн. Мин. нар. просв.»); «Разговоры о пользе наук и училищ Татищева» (М., 1887; из «Чтений», 1887, книга I). Повести переходного времени XVII и первой половины XVIII в. указаны Пыпиным в «Сборнике Общества любителей российской словесности» (М., 1891); «Для любителей книжной старины. Библиографический список рукописных романов, повестей, сказок, поэм и прочего» и отдельно (М., 1888); «Из истории народной повести. Гистория о гишпанском шляхтиче Долторне, как вероятный источник повести о российском матросе Василии» (СПб., 1887; текст и введение); Л. Н. Майков, «Одна из русских повестей Петровского времени», в его «Очерках из истории русской литературы» (СПб., 1889). Театр: Н. Тихонравов, «Первое пятидесятилетие русского театра» (М., 1872); «Русские драматические произведения 1672—1725 г.» (СПб., 1874); П. Морозов, «История русского театра до половины XVIII столетия» (СПб., 1889); П. Пекарский, «История Императорской Академии наук» (СПб., 1870—73; во II т. подробные биографии Тредьяковского и Ломоносова); А. Куник, «Сборник материалов для истории Академии наук в XVIII веке» (СПб., 1865); «Материалы для истории Императорской Академии наук под редакцией М. Сухомлинова» (СПб., 1885—1898). Тредьяковский: «Сочинения» переизданы Смирдиным (СПб., 1849); Перевлесский, «Избранные сочинения» (М., 1849, с биографиями и обзором литературы); стихотворения Тредьяковского переизданы в I т. «Русской поэзии» Венгерова; М. Петровский, «Библиографические заметки о некоторых трудах Тредьяковского. Страничка из истории русского стихосложения» (Казань, 1890). Сумароков: «Сочинения» Сумарокова в 10 тт. изданы Новиковым (М., 1781; 2 издание, 1787); стихотворения вошли в I т. «Русской поэзии» Венгерова; Н. Булич, «Сумароков и современная ему критика» (СПб., 1854); В. Стоюнин, «А. П. Сумароков» (СПб., 1856); М. Н. Лонгинов, «Русский театр в СПб. и Москве, 1749—1772» (СПб., 1870; из XI тт. «Сборника» II отделения Академии наук). Ломоносов: самое полное издание сочинений Ломоносова начато Академией наук, под редакцией М. И. Сухомлинова (СПб., 1891—1898). Обзоры литературы о Ломоносове у В. Межова; «Юбилеи Ломоносова, Карамзина и Крылова» (СПб., 1871); С. И. Пономарев, «Материалы для библиографии литературы о Ломоносове»; С. Венгеров, «Русская поэзия» (т. I, Ломоносов). Подробная биография в книге Пекарского, «История Академии наук»; А. Куник, «Сборник материалов для истории Академии наук в XVIII веке» (СПб., 1865); П. Билярский, «Материалы для биографии Ломоносова» (СПб., 1865); В. И. Ламанский, «Ломоносов и петербургская Академия наук. Материалы» (М., 1865; из «Чтений»); «Ломоносов» (биографический очерк, СПб., 1864); «Празднование столетней годовщины Ломоносова московским университетом» (М., 1865); «Памяти Ломоносова» (Харьков, 1865); А. Будилович, «Ломоносов как натуралист и филолог» (СПб., 1869); А. Будилович, «Ломоносов как писатель. Сборник материалов для рассмотрения авторской деятельности» (СПб., 1871); Е. Будде, «Несколько заметок из истории русского языка по поводу нового академического издания сочинений Ломоносова» («Журн. Мин. нар. просв.», 1898, № 3); В. Истомин, «Главные особенности языка и слога произведений Ломоносова» (в «Русском филолог. вестн.», 1896). «Душенька» Богдановича: много изданий с 1783; последнее в I т.е «Русской поэзии» Венгерова. «Сочинения и письма» Хемницера (СПб., 1873; лучшее издание с биографической статьей и примечаниями Я. К. Грота). «Собрание сочинений» Я. Б. Княжнина (5 часть, СПб., 1817—18, издание Смирдина, СПб., 1847—48); Стихотворения Княжнина с обзором литературы в I т.е «Русской поэзии». О В. И. Лукине см. А. И. Пыпин в «Сочинениях и переводах Лукина и Б. Е. Ельчанинова» (СПб., 1868). Костров: «Полное собрание всех сочинений и переводов в стихах» (СПб., 1802; издание Смирдина, СПб., 1849) и в I т. «Русской поэзии» Венгерова, со статьей П. Морозова. — В. И. Петров: соб. стих. в I т. «Русской поэзии» Венгерова (со статьей И. Шляпкина). — М. М. Херасков: «Творения» (в 12 ч.; 2 изд. М., 1807—1812); «Эпические творения» (3 изд., М., 1820); отдельно «Бахариана или Неизвестный, волшебная повесть, почерпнутая из русских сказок» (М., 1803); в I т. «Русской поэзии» «Россиада» (с биографией, М. Хмырова). — В. И. Майков: «Сочинения» (СПб., 1867, со статьей Л. Н. Майкова, также в «Очерках русской литературы», СПб., 1889 и в I т. «Русской поэзии»). Державин: «Сочинения» (изданы Академией наук с обширным примеч. Я. К. Грота в 7 тт., СПб., 1864—1873; в VIII т. «Жизнь Державина»; в IX — дополнения и полная библиография, СПб., 1880; избранные стихотворения в I т. «Русской поэзии»). Фонвизин: наиболее полное издание П. А. Ефремова: «Сочинения, письма и избранные переводы Фонвизина, с примечаниями и статьей П. А. Пятковского» (СПб., 1866); «Материал для полного собрания сочинений Фонвизина», Н. С. Тихонравова (СПб., 1894); князь А. П. Вяземский, «Фонвизин» (СПб., 1848, в «Сочинениях» Вяземского, т. V, 1880). Императрица Екатерина II: «Сочинения» собраны в первый раз в новом издании Смирдина (СПб., 1849; под редакцией В. Ф. Солнцева, СПб., 1893, 3 тт.; новое издание «Наказа», Л. Пантелеева, под редакцией И. Безгина, СПб., 1893); литература об императрице Екатерине, с перечислением ее переписки, в «Словаре русских писательниц» князя Н. Голицына (СПб., 1889); Пекарский, «Материалы для истории журналистской и литературной деятельности Екатерины», в приложении к III т. «Записок Академии наук», 1863; Добролюбов, «Русская сатира в веке Екатерины»; «Собеседник любителей русского слова»: обе статьи в «Современнике» и в т. «Сочинений» Добролюбова, 1861; В. Солнцев, «Всякая Всячина» и «Спектатор» (СПб., 1892; из «Журн. Мин. нар. просв.»); В. Стоюнин, «Педагогические сочинения» (СПб., 1892, стр. 98—188, «Развитие педагогических идей в России в XVIII столетии»); М. Лонгинов, «О драматических произведениях императрицы Екатерины» (в «Молве» 1857; дополнения к этой статье Г. Геннади, в «Библиографических записках» 1858, т. I, 498—508); П. Бессонов, «О влиянии народного творчества на драмы Екатерины» («Заря», 1870, № 4); А. Брикнер, О комической опере «Горе-богатырь» (в «Журн. Мин. нар. просв.», 1870, № 12). А. О. Аблесимов: «Сочинения» издательства Смирдина (СПб., 1849); «Мельник» Аблесимова в «Дешевой библиотеке» Суворина. Об Аблесимове в «Словаре» Венгерова и в I т. «Русской поэзии». М. Н. Веревкин: Н. М. Тупиков, «Историко-литературный очерк» (1895; из «Ежегодника Императорских театров» за 1893—94). В. Я. Капнист: «Сочинения» (издательства Смирдина, СПб., 1849); «Ябеда» в «Дешевой библиотеке» Суворина; избранные стихотворения Капниста в «Русской поэзии» (со статьей В. И. Саитова); А. И. Незеленов, «Литературные направления в Екатерининскую эпоху» (СПб., 1889). Мистическое и масонское движение: М. Лонгинов, «Новиков и московские мартинисты» (Москва, 1867); А. Пыпин, по поводу книги Лонгинова («Вестник Европы», 1867, т. II—IV), «Русское масонство до Новикова» (там же, 1868, июнь, июль); «Материалы для истории масонских лож» (там же, 1872, январь, февраль, июль, ноябрь); «Хронологический указатель русских лож 1731—1822» (СПб., 1873); Пекарский, «Дополнения к истории масонства в России» (СПб., 1869); А. И. Незеленов, «Новиков, издатель журналов, 1769—1785» (СПб., 1875); И. Тихонравов, «Сочинения» (т. III, часть I, М., 1898; о Новикове и Шверце); Ф. Терновский, «Русское вольнодумство при Екатерине II» (в «Трудах Киевской духовной академии», 1868, № 3, 7); И. Наумов, «Вольтерьянство русских писателей Екатерининских времен» (СПб., 1876). — Подробный обзор нашей историографии XVIII в. в книге П. Н. Милюкова, «Главнейшие течения русской исторической мысли» (М., 1897, 2 издание, 1898); «Сочинения Щербатова» под редакцией И. Хрущева (т. I, 1896, т. II, 1898); А. Пыпин, «Крылов и Радищев» («Вестник Европы», 1868, май); В. Якушкин, «Суд над русским писателем в XVIII веке. К биографии Радищева» («Русская Старина», 1882, сентябрь); М. Сухомлинов, «Радищев» (в «Сборнике Русского отделения Академии», т. XXXIII, СПб., 1883, и в его «Исследованиях и статьях по русской литературе», СПб., 1889, т. II); В. Якушкин, «Радищев и Пушкин» (в «Чтениях», 1886, книга 2, и в книге «О Пушкине», СПб., 1899). Мемуары XVIII века: князь Я. П. Шаховской, «Записки» (М., 1810, 2 издание, СПб., 1821); В. А. Нащокин, «Записки» (изданные Д. И. Языковым, СПб., 1842); княгиня Наталья Борисовна Долгорукова, «Записки» (в «Русском архиве», 1867; издание Суворина, с биографией С. Н. Шубинского); М. В. Данилов, «Записки артиллерии майора Данилова» (М., 1842, в «Русском архиве», 1888); А. Т. Болотов, «Жизнь и приключения Болотова» (СПб., 1870—73, доведены до 1795); его же: «Памятник протекших времен» (М., 1875); С. А. Порошин, «Записки, служащие к истории великого князя Павла Петровича» (СПб., 1844; полное издание в «Русской старине», 1881); Г. Р. Державин, «Записки» в «Собрании сочинений» (т. VI); княгиня Екатерина Р. Дашкова — лучшее издание ее записок на французском языке «Mon histoire» в «Архиве князя Воронцова», т. XXI; русский перевод «Русская Старина» 1874 (отрывки); А. В. Храповицкий, «Дневник» (изданный М. Барсуковым, СПб., 1874); «Истинное повествование» и прочее Г. И. Добрынина («Русская Старина», 1871); М. Гарновский, «Двор императрицы Екатерины в 1783—1788 г» (там же, 1876); А. М. Грибовский, «Записки об императрице Екатерине», 1766—1833 (М., 1864; издание по подлинной рукописи в «Русском архиве» 189); Г. С. Винский, «Записки» (в «Русском Архиве», 1877). Карамзин. С. Пономарев, «Материалы для библиографии литературы о Карамзине в Записках Академии наук», т. XLV, 1880); Сочинения Карамзина, издание 4, СПб., 1834, в 8 томах; издание 5 (Смирдина) в 3 томах, СПб., 1848; переводы Карамзина, издание 4, СПб., 1833—35, 4 т. «Повести» Карамзина и «Письма русского путешественника» переизданы в «Дешевой библиотеке» Суворина;-лучшее издание «Истории Государства Российского», Эйнерлинга, в 3 книгах (СПб., 1842—43; к нему «Ключ» или алфавитный указатель П. Строева, СПб., 1844); «Неизвестные сочинения и переписка Карамзина» (СПб., 1862); «Письма Карамзина к Дмитриеву» (СПб., 1866); М. Погодин, «Карамзин в его сочинениях, письмах и отзывах современников» (М., 1866); Н. Тихонравов, «Четыре года из жизни Карамзина. 1785—88» (в «Русском вестнике» и в «Сочинениях», т. III, часть I, М., 1898); А. Пыпин, «Общественное движение при Александре I» (2 издание, СПб., 1885, стр. 183—260; о Карамзине, как о публицисте и авторе «Записки о древней и новой России»); В. Сиповский, «Карамзин, автор Писем русского путешественника» (СПб., 1899). Жуковский: Лучшее издание «Сочинений» Жуковского, под редакцией И. Ефремова; в VI томе письма Жуковского; Иван Бычков, «Бумаги Жуковского, поступившие в Императорскую Публичную библиотеку, в 1884 г.» (СПб., 1887; из «Отчета» за 1884); письма Жуковского князю А. И. Тургеневу, в «Русском архиве», 1895; «Библиографические заметки о Жуковском», Летописца Димитрия, в «Библиографических записках» (1892, № 4, стр. 281—283, и № 7, 498—499); К. Зейдлиц, «Жизнь и поэзия Жуковского по личным воспоминаниям и неизданным источникам» (СПб., 1883); Загарин, «Жуковский и его произведения» (2 издание, М., 1883, разбор в «Сочинениях» Н. Тихонравова, т. III); «В. А. Жуковский, чествование его памяти в Санкт-Петербурге в 1883 г» (издание Н. Стояновского, СПб., 1883). Михаил Никитич Муравьев: «Полное собрание сочинений» (СПб., 1819—20, в издании Смирдина, СПб., 1847, 1856). О нем В. Сантов в примечаниях к «Сочинениям Батюшкова» (СПб., 1887). Е. Петухов, в «Журн. Мин. нар. просв.», 1894, август). А. С. Шишков: «Собрание сочинений» (издание Российской академии, СПб., 1819—39); «Записки, мнения и переписка Шишкова», издание Н. Киселева и Ю. Самарина (Берлин, 1870); В. Стоюнин, «А. С. Шишков» (СПб., 1880); Щебальский, «Шишков, его союзники и противники» («Русский вестник», 1870, № 11). Иван Иванович Дмитриев: «Сочинения» (много изданий; в издании, СПб., 1823, находится «Известие о его жизни и стихотворения князя П. А. Вяземского»); «Взгляд на мою жизнь» (М., 1866). Наиболее полное издание Дмитриева под редакцией А. А. Флоридова (СПб., 1893; приложение к журналу «Север»). В. А. Озеров: «Сочинения» (5 издание, СПб., 1828; два издания Смирдина, 1846 и 1847; издание Вольфа, 1856). О нем статья князя П. Вяземского в I томе его «Сочинений», СПб., 1876; Селин, «Значение Озерова в русской литературе» («Киевские унив. изв.», 1870, октябрь); А. Майков, «Князь Вяземский и Пушкин об Озерове» (в «Пушкине», СПб., 1899). — Н. И. Гнедич: «Полное собрание сочинений» под редакцией Виленкина-Минского (СПб., 1884; об этом Галахов в «Журн. Мин. нар. просв.», 1884, часть CCXXXIII); издание «Илиады» в «Дешевой библиотеке» Суворина; «Н. Гнедич. Несколько данных для его биографии, по неизданным источникам», сообщил П. Н. Тиханов (СПб., 1884); С. Пономарев, в «Русской старине», 1884, т. XLIII, и в «Сборнике русского отделения Академии наук», т. XXXVIII (поправки к тексту «Илиады»). И. А. Крылов: первое издание басен вышло в 1809 г. (23 басни) и с тех пор повторялось множество раз. Полное собрание сочинений, с биографией, написанной Плетневым (СПб., 1847; 2 издание, 1895; VI т. «Сборника русского отделения Академии наук», СПб., 1869, весь посвящен «Чтениям 2 февраля 1868 г. в память И. А. Крылова» — статьи Грота, Никитенка, Срезневского, Бычкова, Макария, В. Кеневича); «Библиографические и исторические примечания о баснях Крылова», В. Кеневича (2 издание, СПб., 1878, стр. 261—296; «Указатель статей о Крылове и его сочинений, с 1808 по 1871 г»); Л. Майков, «Первые шаги Крылова на литературном поприще», «Историко-литературные очерки» (СПб., 1895); К. Арабажин, «Биографический очерк Крылова» (при 2 иллюстрированном издании «Басен» Крылова Петербургского комитета грамотности, 1895). А. Ф. Мерзляков: «Сочинения» изданы Обществом любителей российской словесности, под редакцией М. Полуденского (М., 1867). О нем в «Биографическом словаре профессора Московского университета» (М., 1855). «Сочинения Батюшкова», под редакцией Л. Майкова, т. II; Ю. А. Нелединский-Мелецкий: «Сочинения» в собрании Смирдина (в одной книжке в сочинении Дельвига, СПб., 1850; более позднее издание, СПб., 1876); о нем в «Хронике недавней старины» (СПб., 1876), «Сочинения Батюшкова», под редакцией Л. Майкова (т. II). Ф. Н. Глинка: о нем Н. В. Путята (в «Беседах Общества любителей русской словесности», М., 1867, выпуск I); А. А. Котляревский, «Об археологических трудах Глинки» (там же); А. Жизневский, «Ф. Н. Глинка» (Тверь, 1890); А. Милюков, биография Глинки, в «Историческом вестнике», 1880, т. II. С. Н. Глинка: в «Справочном словаре» Геннади: «Записки» (СПб., 1895). Д. И. Горчаков: «Сочинения» (М., 1890). О нем С. Н. Браиловский, в «Филологических записках» (1892, выпуск 3—4). Н. П. Николев: о нем А. А. Чебышев, в «Филологических записках», 1891, и в «Русской поэзии» Венгерова (т. I). Князь И. М. Долгорукий: «Бытие сердца моего» (1 — е издание, 1803, 4 — е издание Смирдина, 1849); «Капище моего сердца» в «Чтениях» (М., 1872—73; потом в «Русском архиве», 1890). О нем М. Дмитриев: «Князь И. М. Долгорукий и его сочинения» (2 издание, М., 1863); Л. Майков, в «Сочинениях Батюшкова», т. II, А. Н. Нахимов: «Сочинения» издания 1815 г., издания Смирдина (вместе с сочинением Милонова и Судовщикова) 1849, 1852; о нем и неизданных сочинениях Р. С. Чириков в «Русской Старине», 1880, № 11 и 12. М. Милонов: «Сатиры, послания и др. мелкие стихотворения» (СПб., 1819; издание Смирдина, 1819, 1852). О нем Галахов, «Историческая хрестоматия» (т. II); «Библиографические записки», 1893, № 12, стр. 878—879; М. Мазаев, «По поводу столетия со времени рождения Милонова» («Библиограф», 1893, № 1). А. Ф. Воейков: о нем «Справочный словарь» Геннади; Е. Колбасин, «Литературные деятели прошлого времени» (СПб., 1859); Ефремов, «Дом сумасшедших» в «Русской старине», 1874, т. IX; 1875, т. XII; в «Сочинениях Батюшкова». А. Е. Измайлов: «Полное собрание сочинений» (М., 1891). О нем А. Галахов, «Современник», 1849—50; П. А. Измайлов, в «Русской старине», 1875, т. XIV; Эртаулов, «Литературная характеристика», в «Деле», 1879, № 4; С. Н. Браиловский, в «Филологич. записках», 1891, выпуск VI. К. Н. Батюшков: обстоятельная биография Л. Н. Майкова, при издании «Сочинений» Батюшкова (СПб., 1887); в примечаниях Майкова и Саитова подробные указания о деятельности писателей времени Александра I; Л. Майков, «Батюшков, его жизнь и сочинения» (издание 2, СПб., 1896 — одна биография и характеристика). А. С. Грибоедов: «Полное собрание сочинений», под редакцией И. А. Шляпкина (т. I: прозаические статьи и переписка; т. II — поэзия, СПб., 1889); «Библиографический указатель литературы о Грибоедове», под редакцией Н. Лисовского. О нем «Сочинения Белинского» (т. III); И. А. Гончаров, «Миллион терзаний», в «Вестнике Европы», 1872, № 3 и в «Собрании сочинений»; Алексей Веселовский, «Этюды и характеристики» (М., 1894); «Горе от ума», издание А. Суворина (СПб., 1886, с предисловием издателя: «Горе от ума и его критики»); А. И. Смирнов, «Грибоедов и его жизненная борьба и судьба комедии его», в «Варшавских унив. изв.», 17895, т. VI, и отдельно; В. Боцяновский, «А. С. Грибоедов, по поводу столетия со дня рождения» (СПб., 1895; из «Ежегодника Императорских театров». Сезон 1893—94). Князь А. А. Шаховской: о нем С. Т. Аксаков в его «Разных сочинениях» (М., 1858); Лонгинов в «Библиографических записках», «Современнике», 1856, июль и ноябрь. М. Н. Загоскин: биография при I томе «Собрания сочинений» (СПб., 1898); С. Аксаков, в «Москвитянине», 1858 и в «Собраниях сочинений». — Кокошкин: о нем в «Сочинениях Батюшкова» под редакцией Л. Майкова, т. III, стр. 390—392. Н. И. Хмельницкий: «Сочинения» (издание Смирдина, СПб., 1849, с биографией Хмельницкого, С. Дурова); о нем Н. А. Добротворский, «Исторический вестник» 1889, № 12. П. А. Катенин, «Сочинения и переводы в стихах» (СПб., 1832). О нем Е. Петухов в «Историческом вестнике», 1888, № 9. О театральной жизни начала XIX века: «Записки» С. П. Жихарева: «Отечественные записки» 1854—55, отдельно, СПб., 1859; — новое издание «Записок» (М., 1890); С. Т. Аксаков, «Разные сочинения» (М., 1858); П. Арапов, «Летопись русского театра» (СПб., 1861); Р. Зотов, «Театральные воспоминания» (СПб., 1859). А. С. Пушкин. Библиографические сведения. В. И. Межов, «Puschkiniana. Библиографический указатель статей о жизни А. С. Пушкина, его сочинений и вызванных ими произведений литературы и искусства» (СПб., 1886); В. Зелинский, «Русская критическая литература о произведениях Пушкина» (М., 1887); С. Либрович, «Пушкин в портретах» (СПб., 1890); «Альбом московской Пушкинской выставки 1880 г.» под редакцией Л. Поливанова (М., 1882). — Издания: посмертное издание сочинений Пушкина в 11 томах (СПб., 1838—41); П. Анненкова, 6 томов (СПб., 1855; 7 — й доп. т., СПб., 1857); несколько изданий под редакцией П. А. Ефремова; издание Общества для пособия нуждающимся литературам и ученым под редакцией П. О. Морозова, СПб., 1887, в 7 томах; академическое издание под редакцией Л. Н. Майкова; вышел в СПб., 1899, I том, заключающий в себе «лицейские стихотворения»; описание рукописей Пушкина, поступивших в Румянцевский музей, дано В. Якушкиным в «Русской старине» 1884 г.-Биография и критика: П. В. Анненков, «Материалы для биографии Пушкина» (СПб., 1873); «Пушкин в Александровскую эпоху» (СПб., 1874); «Воспоминания и критические очерки» (III, СПб., 1881, стр. 225—267); «Общественные идеалы Пушкина»; И. Бартенев, «Род и детство Пушкина» (в «Отечественных Записках», 1853); «Материалы для биографии Пушкина» (М., 1855, издание «Московских ведомостей»); «Пушкин в Южной России» (М., 1862 и «Русский архив», 1866); «А. С. Пушкин, его жизнь и сочинения» (с портретом, СПб., 1856; 2 издание, 1865, Н. Г. Чернышевского); В. Стоюнин, «А. С. Пушкин» (СПб., 1881); «Венок на памятник Пушкину. Пушкинские дни в Петербурге, Москве и провинции» (СПб., 1881); речь Достоевского в «Дневнике Писателя», 1880 г. и «Собрание сочинений» (о ней статья А. Градовского в «Голосе», 1880, № 174, и письмо Кавелина в «Вестнике Европы», 1880, ноябрь); Речь Тихонравова в «Вестнике Европы», 1880, и в III томе «Сочинений»; Л. Майков, «Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки» (СПб., 1899); В. Якушкин, «О Пушкине» (М., 1899); «Сочинения Белинского», особенно т. VIII; Н. Чернышевский, «Сочинения Пушкина», в «Современнике», 1855; повторено в «Критических очерках» (СПб., 1893); А. Пыпин, «Характеристики литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов» (издание 2, СПб., 1890, стр. 38—92). Сверстники Пушкина: Барон А. А. Дельвиг, «Сочинения» под редакцией В. В. Майкова (СПб., 1893, приложение к «Северу»); биография В. П. Гаевского, «Современник», 1853—1854 г. (об этом у Тихонравова, «Сочинения», т. III, часть 2, стр. 169—181). — К. Ф. Рылеев, «Сочинения и переписка», издание его дочери, под редакцией П. Ефремова (СПб., 1872, 2 издание, 1874); Сочинения Рылеева под редакцией М. Мазаева (СПб., 1893 г., приложения к «Северу»). А. Бестужев-Марлинский, «Полное собрание сочинений» в 12 частях, 4 — е издание, СПб., 1847; некоторые повести переизданы в «Дешевой библиотеке» Суворина. Биография в «Словаре» Венгерова (т. III). — Князь П. А. Вяземский: библиографические указания С. Пономарева в XX томе «Сборника Русского отделения Академии наук», СПб., 1880, стр. 59—178; продолжением их является работа Д. Языкова: «Вяземский в русской литературе», в «Библиографических Записках» 1892, № 6: речь о Вяземском М. Сухомлинова, там же, стр. 32—52; В. Спасович, «Вяземский, его польские отношения, знакомства» (в «Сочинениях», т. VIII, СПб., 1896); «Остафьевский архив князей Вяземских. I. Переписка князя И. А. Вяземского с А. И. Тургеневым 1812—19 г.» (издание графа Шереметева, под редакцией В. Саитова, СПб., 1899). П. А. Плетнев, «Сочинения и переписка» (СПб., 1885); «Переписка Я. К. Грота с Плетневым» (СПб., 1896); «Н. А. Плетнев». Биографический очерк А. Скабичевского в «Вестнике Европы», 1885, № 11. Е. А. Баратынский: «Сочинения, с портретом автора, его письмами и биографическими о нем сведениями» (Казань, 1885); Словарь Венгерова, т. II; Н. Котляревский, «Памяти Баратынского» («Вестник Европы», 1895, № 7); Н. Стороженко, «Поэт-мыслитель», в сборнике Московского общества любителей русской словесности. «Почин», т. I. Д. В. Веневитинов: «Полное собрание сочинений», под редакцией А. П. Пятковского (СПб., 1862); М. Веневитинов, «К биографии Д. Веневитинова» («Исторический вестник», 1884, т. XVII: также в «Русском архиве», 1885); «Жизнь и труды Погодина», Н. Барсукова (СПб., 1888, т. II). Князь В. Ф. Одоевский: брошюра Пятковского (СПб., 1870); Н. Сумцова (Харьков, 1884); А. Ф. Кони в настоящем «Энциклопедическом словаре». Князь А. И. Одоевский: «Полное собрание стихотворений». Собрал барон Е. А. Розен (СПб., 1883); «Сочинения князя А. Н. Одоевского», с биографическим очерком и приложением М. Н. Мазаева (СПб., 1893, приложение к «Северу»); А. Сироткин, в «Историч. вестн.», 1883, № 5. И. М. Языков: «Стихотворения»; при них приложены его портрет, facsimile, сведения о его жизни и написанное о нем в разных периодических и иных изданиях (издание приготовлено П. Перевлесским, СПб., 1858, М., 1887); В. Шенрок, «Языков, биографический очерк, по неизданным материалам» («Вестник Европы», 1897, № 11 и 12). И. И. Козлов: «Стихотворения» (СПб., 1833, 1840; в 1855 издание Смирдина). Наиболее полное издание под редакцией А. И. Введенского, СПб., 1892. Н. Полевой о поэме Козлова «Княгиня Долгорукая», в его «Очерках русской литературы» (1839, I). Н. А. Полевой: «Драматические сочинения и переводы» (СПб., 1842—43). «Очерки русской литературы» (СПб., 1839). «История русского народа» (М., 1829—33), повести в «Телеграфе» и в отдельных изданиях; о нем Белинский, «Сочинения», т. I, V и XII; И. З. Крылов, «Очерк жизни и литературных трудов Полевого» (М., 1819); Н. Чернышевский, в «Очерках Гоголевского периода», в «Современнике», 1855, и в отдельном издании, СПб., 1892; С. Ставрин, Полевой и «Московский Телеграф», в «Деле», 1875, № 5 и 7; Панаев, «Литературные воспоминания» (СПб., 1876); «Воспоминания Ксенофонта Полевого» (СПб., 1888); М. Сухомлинов, «Исследования и статьи по русской литературе» (СПб., 1889, II, стр. 365—431: «Полевой и его журнал „Московский Телеграф“»); «Дневник Н. Полевого» в «Историческом вестнике», 1888, № 3 и 4; А. Бороздин, «Журналист двадцатых годов», в «Историческом вестнике» 1896, № 3; В. Бонятовский, «Полевой как драматург», в «Ежегоднике Императорских театров», сезон 1894—95; Н. Милюков, «Главные течения русской исторической мысли» (М., 1897, I, стр. 239—240, 263—276). М. Ю. Лермонтов. Лучшие издания: «Первое полное собрание сочинений Лермонтова» под редакцией П. Висковатова (6 томов, М., 1891: в VI томе биография); «Полное собрание сочинений» под редакцией Арсения Введенского (СПб., 1891, 4 тома: приложение к «Нови»). О нем: В. Зеленский, «Сборник критических статей о сочинениях Лермонтова»; «К библиографии о Лермонтове» («Библиограф», 1891, № 7—8, стр. 106—110); об юбилейных изданиях его сочинений статьи в «Библиографических Записках» (1892, № 1, 48—50; № 5, 374—375); «Лермонтовская литература в 1891 г.» («Вестник Европы», 1891, № 9); Арсений Введенский, «Лермонтов в изданиях 1891 г.» («Исторический вестник», 1891, № 10); В. Острогорский, «Мотивы Лермонтовской поэзии» («Русская мысль», 1891, № 1 и 2); Н. Котляревский, «М. Ю. Лермонтов» (СПб., 1891). А. В. Кольцов: первое издание, М., 1835; «Стихотворения Кольцова», с портретом и статьей о его жизни и сочинением, писанной В. Белинским (СПб., 1846), и другие издания. Новые юбилейные издания: под редакцией А. И. Лященка, СПб., 1893 (где в первый раз собраны письма Кольцова); издание под редакцией Арсения Введенского, СПб., 1894 (издание Маркса). Самая полная биография Кольцова составлена М. Де-Пуле: «А. В. Кольцов» (СПб., 1878); Огарков, «Кольцов, его жизнь и литературная деятельность» (СПб., 1891; биографическая библиотека Павленкова). В. Водовозов, «Кольцов, как народный поэт» («Журнал Министерства Народного Просвещения», 1861, книги 10 и 11); Е. Сталинский, «Кольцов и Сребрянский» (Воронеж, 1868, издание газеты «Дон»); П. Владимиров, «Кольцов как человек и как поэт» (Киев, 1894). Н. В. Гоголь. Обзоры литературы о Гоголе: Геннади, «Справочный словарь» (т. I); С. Пономарев, в «Известиях Нежинского института», 1882; Горожанский, «Библиографический указатель с 1829 по 1882», в приложении к «Русской мысли», 1883; Д. Языков, «Гоголь в русской литературе с 1883 по 1892 г.», в «Библиографических записках», 1892, № 2 (к этому, дополнения Горожанского, Майкова и Н. Буковского, там же, № 5, 7 и 8); «Критическая литература о произведениях Гоголя», составил В. Зелинский, «Сочинения и письма Гоголя», издание Кулиша, в 6 томах, СПб., 1857, 2 последние тома (письма) не повторялись (к этому необходим «Указатель к письмам Гоголя», составленным В. Шенроком, 2 — е издание, М., 1888); критическое издание (10 — е) «Сочинений Гоголя» под редакцией Н. С. Тихонравова, т. I—V, М., 1889—1890; т. VI—VII, редактор В. Шенрока, СПб., 1896; общедоступное издание А. Маркса, в 5 томах.-Биография и критика: отзывы Белинского (в «Литературных мечтаниях» в статье «О русской повести и повестях Гоголя», о «Мертвых душах», о «Выбранных местах из переписки» и др.); Н. Чернышевский, «Очерки Гоголевского периода» (СПб., 1892; из «Современника», 1855—57); В. И. Шенрок, «Материалы для биографии Гоголя» (М., 1892—98); А. Н. Пыпин, «Характеристики литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов» (2 издание, СПб., 1890); Алексей Веселовский, «Этюды и характеристики» (М., 1894, стр. 550—609); и «Гоголь и Чаадаев» («Вестник Европы», 1895, № 9); Н. В. Волков, "К истории русской комедии, I. Зависимость «Ревизора» Гоголя от комедии Квитки «Приезжий из столицы» (СПб., 1899). Другое объяснение в статье Александровского: «Этюды по психологии художественного творчества. „Ревизор“ Гоголя» (в «Ежегоднике коллегии П. Галагана», 1797—98, Киев, 1898).
IV. Новейший период. Последние годы дореформенной эпохи (1848—1855). С 1848 г. наступает литературно-политическое безвременье, длящееся до 1855 г. Это семилетие можно назвать одной из самых темных полос в истории русской мысли. Она была вызвана ни на чем не основанной боязнью, что европейское революционное возбуждение может распространиться и на Россию. Литература и наука при полном отсутствии общественной жизни были единственными поприщами, на которых сколько-нибудь заметно могли сказаться влияния европейских настроений; на них поэтому пала вся тяжесть реакции. Цензурные стеснения уравняли все партии и направления. Передовой «Современник» и квасной патриот Погодин, сочинения Гоголя и Пушкина, славянофилы, любимец царской семьи Жуковский и даже Булгарин — все подвергались самых непостижимых цензурным придиркам. В официальной докладной записке, написанной по наступлении другой эпохи, деятельность цензуры в 1848—1855 годах была названа «эпохой цензурного террора». Небывало строгие меры были направлены против личности писателей. Первым пострадал Салтыков. Вина его состояла в том, что в мартовской книжке «Отечественных записок» за 1848 г. — первой, которая вышла после революционных событий на Западе, — была напечатана повесть «Запутанное дело». Как и во многих молодых людях конца сороковых годов, в Салтыкове бродил тот же неопределенный и туманный «социализм», который сказался и в литературной деятельности его современников: в Достоевском — привлечением сочувствия к ничтожной по своему социальному положению личности Девушкина, в Григоровиче — возбуждением жалости к Антону Горемыке, в Тургеневе — отыскиванием высоких душевных свойств в крепостном крестьянине, в Некрасове и Плещееве — призывами к добру, правде и справедливости, в разных мелких представителях «натуральной школы» (Буткове и др.) — описанием петербургской нищеты и т. д. В «Запутанном деле» «социалистическая» или, как называет ее Тургенев, «теплая демократическая струйка» сказалась явственнее только потому, что здесь большое место занимают авторские рассуждения. В апреле 1849 г. последовал арест членов будто бы революционного «общества» петрашевцев, к числу которых принадлежали многие писатели и ученые: кроме самого Петрашевского (1822—67), издавшего под псевдонимом Кирилова замечательный «Словарь иностранных слов» — братья Достоевские, Плещеев, Пальм, поэт С. Ф. Дуров, лексикограф и беллетрист Ф. Толль, химик О. Львов, гигиенист Д. Д. Ахшарумов. Кроме кружка Петрашевского, было много других, где рассуждали совершенно в том же духе о строгостях цензуры, о безобразии крепостного права, о продажности чиновничества, с огромным интересом читали сочинения Кабе, Фурье, Прудона, с восторгом слушали письмо Белинского к Гоголю. Таков был, напр., кружок известного педагога и переводчика Иринарха Введенского, к которому принадлежали молодые литераторы и студенты Г. Е. Благосветлов, А. П. Милюков, Н. Г. Чернышевский. По случайным лишь причинам избег преследования за участие в «заговоре» Петрашевского известный теоретик позднейшего славянофильства Н. Я. Данилевский, политически пострадавший по другому, столь же неосновательному поводу. Наконец, только смерть избавила от преследований Валериана Майкова, как сотрудника «Словаря иностранных слов» Кириллова, и Белинского, как автора письма к Гоголю. В действительности весь «заговор» петрашевцев сводился к прениям по трем «главным вопросам»: необходимости освобождения крестьян, реформы судопроизводства и смягчения цензуры, т. е. к тем реформам, которые через несколько лет были провозглашены с высоты трона. Единственным верным «обвинением» было увлечение «фурьеризмом». Все петрашевцы несомненно увлекались идеями французских социальных реформаторов; но в этих увлечениях не было ничего опасного. Из социальных систем тогдашняя передовая молодежь черпала только общегуманную подкладку, стремление положить общее благо, правду и справедливость в основу общественной жизни. Неприятности коснулись и Островского, хотя он принадлежал к так называемой "молодой редакции «Москвитянина», воевавшей с «западниками» во имя «истинно русского», патриархального склада жизни. В 1850 г. не только было запрещено поставить на сцену комедию Островского «Свои люди сочтемся», но даже писать о ней рецензии, а сам автор был отдан за нее под надзор полиции. За восторженный некролог Гоголя Тургенев был водворен на месяц на Съезжую, а затем выслан из столицы. Приказано было строго цензуровать все, что пишется о Гоголе; затем объявлено было совершенное запрещение говорить о нем. Понадобилось три года хлопот и усилий, чтобы осуществить, с помощью великого князя Константина Николаевича, издание полного собрания сочинений Гоголя, причем заглавие «Мертвые души» было заменено другим: «Похождения Чичикова». Когда московские славянофилы в 1853 г. представили в цензуру 2 — й том «Московского сборника», он был запрещен, а все сотрудники отданы под надзор полиции. «Киреевский и Черкасский, — писал по этому поводу Хомяков, — в большом негодовании, особенно Киреевский. Богомольный монархист, ему и не снилось, чтобы его в чем-нибудь заподозрили, и он считает себя сильно оскорбленным. Мысль и ее движение теперь подозрительны, какое бы ни было ее направление». Всего опаснее казался Хомяков, хотя о нем благосклонно отзывался сам император. «Когда бедного Павлова схватили, — рассказывает Хомяков Гильфердингу, — велено было прежде всего искать моих писем» (Н. Ф. Павлов был сослан в Пермь за то, что у него нашли «запрещенные книги» и притом самой невинной категории — на иностранных языках). Безнадежное уныние овладело всеми, кто еще недавно добро и смело глядел на будущее. «Есть с чего с ума сойти, — писал (в 1850 г.) Грановский; — положение становится нетерпимее день ото дня. Благо Белинскому, умершему вовремя. Много порядочных людей впало в отчаяние и с тупым спокойствием смотрят на происходящее — когда же развалится этот мир». В один-два года как личный состав литературы, так и общая литературная физиономия эпохи изменяется существеннейшим образом. Особенно велики были перемены в области теоретической мысли, сразу лишившейся вождей в лице «вовремя умершего» Белинского и вовремя ушедшего за границу Герцена (в течение всего 1848 г. он еще имел возможность вернуться, но в 1849—50 годах под влиянием вестей из России он окончательно сжигает за собой корабли, напечатав «С того берега» и др.). Из рядов деятелей художественной литературы выбывает Достоевский, в томительные годы пребывания в Мертвом доме не написавший ни одной строчки. Салтыков промолчал до наступления нового царствования. Поэзии Плещеева невзгода сообщила навсегда исключительно-грустный характер. В произведениях Тургенева меланхолический оттенок никогда не проявлялся с такой силой, как в рассматриваемые годы: именно им был создан тип «лишнего человека». Герой «Переписки» с ужасом восклицает, что «у нас русских нет другой жизненной задачи, как разработка нашей личности». В жизни Некрасова разгром передовых кружков выразился даже в чисто количественном отношении: он крайне вяло работал в эти тяжелые годы. В том факте, что он не постеснялся подписать свое имя под почти лубочными романами «Три страны света» и «Мертвое озеро», ярко сказалась одна из характернейших черт эпохи — общее понижение литературного тона. Главный орган литературной жизни — ежемесячная журналистика — в 1848—55 годах много потеряла и в определенности стремлений, и в чувстве собственного достоинства. Замолкли западники, замолкли и славянофилы; у славянофилов даже постоянного органа своего не было. Когда в 1852 г. они издали «Московский сборник», он вызвал только несколько мимолетных рецензий, потому что в литературных кружках было известно о цензурной невзгоде, постигшей издателей. Но, помимо брезгливости, были тут соображения и менее высокого свойства. Хотя и опальное, славянофильство было сравнительно благонадежно во мнении властных сфер, и сражаться с ним было не безопасно. Практичный Некрасов, как издатель «Современника», очень скоро это понял — и вот в главном органе западничества, в объявлении о подписке на 1849 г., попадаются такие фразы: «В настоящую минуту уже стало очевидно, что мир славяно-русский и мир романо-германский — два совершенно особенные мира. У нас свое дело, своя задача, своя цель, свое назначение, а потому и своя особенная дорога, свои особенные средства. Чувства народной самобытности теперь получили у нас окончательно право гражданства» и т. д. Это был язык Хомякова и Киреевского, и можно было бы тут усмотреть полный отказ от западнической программы, если бы не было ясно, что это пишется ради цензуры. Современники не могли не заметить такого капитального явления, как исчезновения журнальных оттенков. «Вследствие отсутствия строго разделенных партий в нашем обществе и в нашей литературе, — говорилось в одном из журнальных обозрений 1851 г., — и самые журналы не представляют резких между собой отличий, а могут быть разделены только по некоторым и большей частью весьма слабым оттенкам». Множество писателей теперь одновременно участвовали в разных журналах: Григорович, Писемский, Полонский, Фет, Щербина, Потехин, Михайлов помещали свои произведения в одно и то же время в «Современнике», «Отечественных записках» и «Москвитянине». Дружинин одновременно сотрудничал в «Современнике» и в «Библиотеке для чтения» Сенковского; в последнюю он даже перенес свои «Письма иногороднего подписчика», когда разошелся на некоторое время с «Современником». Несколькими годами раньше такое явление было бы совершенно немыслимо. Исчезла, однако, только идейная полемика: полемика в смысле руготни и личной перебранки распустилась, наоборот, пышным цветом и, к соблазну читающей публики, приняла грубый характер зазывания к себе подписчиков. Вражда между первенствующими журналами — «Отечественными записками» и «Современником» — началась еще в 1846 г., когда большая часть кружка Белинского вместе с ним ушла от Краевского в купленный у Плетнева Некрасовым и Панаевым «Современник»; но она не выходила за пределы частных отношений. Только теперь, когда журналистика сошла с высоты, на которую ее поставила нравственная сила лучших людей сороковых годов, когда журналисты из знаменосцев превратились в поставщиков занимательного чтения, мелкие страсти могли беспрепятственно выйти наружу. Перебранка между журналами длилась вплоть до наступления новых времен, когда стало возможно говорить о серьезных интересах общественной жизни. Вместе с утратой определенности направления и чувства собственного достоинства, журналистика переходного времени потеряла также живость и отзывчивость. В весенних журнальных книжках 1848 г. говорилось о новостях парижских театров и ни единым словом не упоминалось о событиях политических — а еще за год до того искандеровские «Письма из Avenue Marigny» и «Парижские письма» Анненкова знакомили публику с предреволюционным общественным возбуждением. Когда в мае 1848 г. умер Белинский, «Современник» посвятил ему десять строк, «Отечественные записки» — около двадцати. Журналы начинают наполнять свои страницы статьями, ясно отражающими глубокий застой умственной жизни. В отделе «наук» помещаются тяжеловесные ученые трактаты, с цифрами, таблицами, специальными рисунками, напр. обширное руководство к приготовлению торфа, история тонкорунного овцеводства, трактат о рыболовстве. В сфере литературной ослабление журнальной отзывчивости ярко сказалось на упадке критики, во главе которой теперь стал А. В. Дружинин, писатель не без достоинств, но совершенно не соответствовавший тому понятию о «первом критике», о вожде поколения и властителе дум, которое создано Белинским. Дружинин — замечательный рецензент, не больше. Как беллетрист, Дружинин, начавший «Поленькой Сакс» — блестящей повестью на тему о семейных отношениях, отразивший общее стремление молодой литературы пересмотреть установившиеся общественно-политические взгляды, — теперь совсем захирел. Он пишет ряд ничтожных повестей и романов, не оставивших никакого следа в литературе. Несоразмерно своим литературным силам выдвинулся П. В. Анненков. Он имеет бесспорные заслуги как издатель первого полного собрания сочинений Пушкина и как автор воспоминаний о писателях 1840-х годов; а его вялый писательский темперамент делал его еще менее пригодным, чем Дружинин, для первенствующего положения в литературе. Рассматриваемые годы богаты только статьями о старорусской литературе, для которых дало внешний повод выходившее тогда Смирдинское «Собрание русских авторов». Это было не чем иным, как направлением сил в сторону наименьшего сопротивления: его навязала журналистике реакционного периода трудность касаться более живых явлений. Статья Галахова о Богдановиче вызвала, однако, цензурное гонение, потому что стиль и приемы статьи напоминали, по мнению цензуры, «дух прежней туманной философии и, если позволено так выразиться, напыщенной галиматьи (!), дававшей преднамеренной неясностью идей и набором слов широкое поле к произвольным рассуждениям и применениям». Приходилось, таким образом, отдать отдел критики предметам еще более безобидным и уже ничего общего с современностью не имеющим. И вот наступает в «критическом» отделе период самого мелочного крохоборства. «Где первоначально были помещены такие-то стихи, какие в них были опечатки, как они изменены при последних изданиях, кому принадлежит подпись А или B в таком-то журнале или альманахе, в каком доме бывал известный писатель, с кем он встречался, какой табак курил, какие носил сапоги, какие книги переводил по заказу книгопродавцев, на котором году написал первое стихотворение» — вот как характеризовал Добролюбов задачи непосредственно предшествовавшей ему критики. Было в ней, однако, одно исключение: именно в начале 50-х годов определилось вполне одно из серьезнейших дарований русской критики — Аполлон Григорьев (1832—1864). Деятельность его связана с так называемой «молодой редакцией» «Москвитянина», в состав которой входили Островский, Писемский, остроумный поэт-пародист Б. Н. Алмазов, немного тяжеловесный, но образованный критик-эстетик Е. Н. Эдельсон, Алексей Потехин, Печерский-Мельников, талантливый бытописатель московского мещанства И. Т. Кокорев, Мей, Т. И. Филиппов, этнограф С. В. Максимов, талантливый рассказчик и сам автор превосходный сцен из народного быта И. Ф. Горбунов и др. Это не был кружок однородный: с наступлением нового периода он разбрелся по самым разнообразным изданиям. Теперь его сплачивал по преимуществу глубокий упадок западнического лагеря, который, прекратив всякую серьезную идейную полемику со славянофильством, в ряде мелких выходок продолжал сектантски враждебно относиться ко всему, что исходило из славянофильского лагеря. Из-за внешней связи «молодой редакции» с Погодиным тогдашние западники проглядели, что новое «русское» направление находилось в прямой связи с заветом Гоголя изображать действительную жизнь. Островский создавал бытовую комедию и открывал русскому искусству совершенно неизвестный ему до тех пор мир купечества; Писемский как никто другой знал провинциальную жизнь; Мельников — несомненно самый колоритный и выдающийся из всех наших писателей-этнографов. В общем все это действительно составляло «новое слово», и не напрасно говорил о нем знаменосец и теоретик «молодой редакции», Аполлон Григорьев. Если бы критика западнического лагеря стояла тогда на высоте своего призвания, она постаралась бы со своей точки зрения осветить новый материал, данный московским кружком. Если очистить миросозерцание Григорьева, которое он сам называл «органическим», от мистического жаргона и туманнейших вещаний, то «органическая» критика сводится к требованиям вполне бесспорным. За десять лет до Тэна Григорьев доказывал, что каждый писатель — не только органический продукт своего народа и времени, но даже той местности, где он родился. Отсюда вытекали и те требования самобытности, которые он предъявлял каждому литературному произведению, и тот восторг, в который он пришел, когда в произведениях Островского увидел полное осуществление своих мечтаний о бытовой окраске литературы. Стройно и определенно формулировать свое миросозерцание ему не удалось; он вечно отклонялся в сторону и из-за полемических экскурсов забывал главное. И так как беспорядочность и неясность изложения затрудняли чтение его статей, то публика знала его преимущественно по экстравагантным выходкам, которых всегда было много в его писаниях и которые враждебная ему печать выставляла на вид с особенным удовольствием. Он прошел поэтому бесследно и не поднял уровня эпохи.
Начальные годы «эпохи великих реформ» (1855—1862). Год 1855 — й есть рубеж между старой и новой Россией. Литература в России в силу слабого развития общественной жизни более чем где-нибудь служит выразительницей духовных сил страны. Во второй половине пятидесятых годов она ярко отражает новое течение русской государственной жизни; ею овладевает страстное возбуждение, под влиянием которого журналистика становится могущественным фактором общественной жизни. С небывалым воодушевлением выдвигается понятие о гражданине, о его правах и обязанностях. Наступает единственный в новейшей истории русской мысли период, когда почти не существовало никаких партийных разногласий. Основные его черты — безграничное, полное самых светлых надежд умиление и радостная суетливость, с которой русский человек принялся нагонять потерянные годы. Оскорбленное исходом войны патриотическое чувство видело главную причину неудачи в результатах отсутствия общественного контроля — в казнокрадстве и всяческих злоупотреблениях, достигших во время войны неслыханных размеров. Обличение этих зол раздается как в публицистике, так и беллетристике. Весенние веяния эпохи были настолько сильны, что их влияние испытал даже Герцен, только что основавший в Лондоне «вольный» орган русской печати, «Колокол». Когда появилась первая весть грядущего освобождения крестьян — рескрипт 20 ноября 1857 г., — он написал восторженный привет императору Александру II, начинавшийся словами: «Ты победил, Галилеянин». В конце 50-х годов значение «Колокола» достигло своего апогея; члены редакционных комиссий по крестьянскому делу официально раздавали некоторые номера «Колокола» со статьями по крестьянскому вопросу. Сведения о положении дел в России Герцен всегда имел точные; доставляли ему их люди самого разнообразного душевного склада: в числе его корреспондентов был, напр., такой принципиальный противник всего революционного, как Иван Аксаков. «Колокол» являлся своего рода высшей инстанцией; представители администрации боялись стать предметом его обличений. В общем тогдашний «Колокол» гораздо больше напоминает позднейшие бесцензурные газеты, чем эмигрантский орган. Источник умеренности его лежал в общем оптимистическом настроении эпохи, в искреннем убеждении, что все будет исправлено благодаря гласности и добрым намерениям руководящих сфер. Это убеждение сказалось рельефно в небывалом количестве частных записок и проектов, которые в то время подавались на имя государя и административных учреждений. Когда в 1857 г. открылся комитет по крестьянскому делу, туда на первых порах поступило до 100 разных проектов. Из записок, касавшихся общей постановки внутренней политики, многие исходили от представителей литературы и науки — Кавелина, Кошелева, Юрия Самарина, Хомякова, Тютчева, Константина Аксакова. Даже Тургенев, во всю свою жизнь не написавший ни одной «деловой» строчки, в конце 50-х годов подал записку о введении всеобщего обязательного обучения. Особенный интерес для истории литературы имеют записки славянофилов, представляющие один из важнейших материалов для изучения их миросозерцания. В 40-х годах те стороны славянофильского учения, которые направлены против темных сторон старого порядка, не могли стать предметом гласного обсуждения; свободны славянофилы были только в славословящих частей своего освещения русской государственной жизни. Этим и объясняется вражда к ним западников, также не имевших возможности сколько-нибудь полно высказаться, но молчанием оттенявших свое отношение к ходу событий. С наступлением эпохи реформ в деятельности славянофильства на первый план выдвигается та глубокая преданность народному благу, которая заставила Герцена сказать, что западники и славянофилы, подобно Янусу, смотрели в разные стороны, но сердце у них билось одно. В эпоху реформ славянофилы энергически защищают крестьянскую реформу в наиболее ее широких предположениях и горячо поддерживают гласный суд, самоуправление, свободу слова и печати. Особенно широко ставил вопросы Константин Аксаков. В своей докладной записке, поданной молодому государю в 1856 г., он, опираясь на пример Московской Руси, предлагал созвать земский собор. Литературным центром всеобщего оживления на первых порах становится возникший в 1856 г. журнал М. Н. Каткова «Русский вестник». Он энергично взялся как за критику старых порядков, так и за указание путей созидания новых условий общественной жизни. В целом ряде научно-публицистических статей Бунге, Головачева, Унковского, Зарудного, Лохвицкого, Бориса Утина, Победоносцева и др. говорилось о необходимости преобразований в области судебной, о вреде сословных преимуществ, об основах будущей крестьянской реформы, о благодетельности самоуправления и др. Чрезвычайную сенсацию произвели обличительные статьи С. Громеки о полиции, ее взятках и вымогательствах. Особенно ярко сказывалось направление журнала в отделе «Современной летописи», главным сотрудником которой был сам Катков, впервые здесь развернувший свой блестящий публицистический талант. Он выступил убежденным англоманом-конституционалистом, с несколько аристократическим оттенком, и горячо проповедовал необходимость пересадить в Россию установившуюся в Англии непоколебимую законность, свободу личности и общественной инициативы. Весьма знаменательным признаком времени является то, что не только изменилось общее направление цензурного ведомства, но встречались отдельные цензоры, которые из-за сочувствия к свободному слову рисковали своей служебной карьерой. «Русский вестник» имел такого цензора-друга в лице Н. Ф. Крузе. «Русский вестник» становится и центром «обличительной» беллетристики, начало которой положил именно здесь, в 1856 г., Салтыков-Щедрин своими «Губернскими очерками», сразу выдвинувшими автора в первые ряды литературы. Чтобы понять то глубокое наслаждение, с которым читались тогда «Губернские очерки», надо вспомнить всю безмерность злоупотреблений дореформенной эпохи — и вместе с тем иметь в виду, что в возможности гласного обличения этих злоупотреблений все радостно усматривали похороны старых порядков и старого бесправия. Необычайный успех «Губернских очерков» создал целый ряд повестей в «щедринском» роде. Из них наибольшее внимание обратили на себя «Старые годы» Мельникова-Печерского, «Откупное дело» Елагина и рассказы И. В. Селиванова. Выработался даже оригинальный тип «литератора-обывателя», исключительно в «гражданских» целях публикующего результаты своих наблюдений. То же стремление не столько доставить эстетическое удовольствие, сколько принести «пользу», легло в основу так называемых «гражданских мотивов», постепенно завладевающих стихотворным отделом журналистики и имеющих затем большой успех в отдельных изданиях. Характерной стороной «гражданской» поэзии второй половины 50-х годов и вместе с тем ярким выражением однородности настроения эпохи служит то, что наиболее заметными представителями ее были отнюдь не «либералы». Первыми отозвались в стихах на новое настроение Розенгейм и Бенедиктов, оба совершенно чуждые каких бы то ни было связей с передовым лагерем. Причислять к «гражданской» поэзии Некрасова (как это делается иногда) — большая ошибка: по источникам вдохновения «муза мести и печали» не имела ничего общего с банальными стихотворениями Бенедиктова и Розенгейма. Суровая поэзия Некрасова была выражением того глубокого стремления к созданию нового строя жизни и духа, который охватил лучшие наши кружки начиная с 40-х годов, между тем как Бенедиктов, Розенгейм и другие «обличали» и взывали к «гражданским» чувствам потому, что это было разрешено и даже официально одобрено. Пустозвонностью отозвался в значительной степени и обличительный театр конца 50-х годов; исключение и тут приходится сделать для крупного писателя — Островского («Доходное место»). «Чиновник» графа Соллогуба, в котором герой патетически восклицает: «крикнем на всю Русь, что пришла пора вырвать зло с корнями», имел шумный успех на сцене; но это свидетельствовало только о настроении общества, жадно ловившего всякий намек на обновление отжившего строя. Люди, умевшие разбираться в литературных явлениях, тогда же видели внутреннюю фальшь и фразерство «Чиновника»; Н. Ф. Павлов поместил в «Русском вестнике» блестящую и едкую критическую статью о пьесе графа Соллогуба. Из других драматургов обличительной эпохи имели еще успех Н. М. Львов, автор комедии «Свет не без добрых людей», и особенно Алексей Потехин, обративший на себя внимание также романами и повестями, изображавшими борьбу старых и новых понятий. Общее оживление охватило и сферы, с идейными возбуждениями обыкновенно ничего общего не имеющие. К числу самых чутких журналов того времени принадлежал «Морской сборник». Объясняется это тем, что стоявший во главе морского ведомства великий князь Константин Николаевич был одним из наиболее горячих поборников реформ, и так как общей цензуре «Морской сборник» не подлежал, то он и пользовался гораздо большей свободой, чем другие органы печати. Первые обличения злоупотреблений, обнаружившихся во время войны, появились в «Морском сборнике»; здесь же были напечатаны первые статьи о судебной реформе. Наибольшее впечатление произвели «Вопросы жизни» Пирогова, появившиеся на страницах «Морского сборника» в 1856 г. Пирогов восставал против обычая сызмала приготовлять ребенка к специальной деятельности: истинная задача педагогики — воспитать человека, который, усвоив себе основы общечеловеческой культуры, пусть и избирает сам, по желанию и способностям, ту или другую специальность. В том же «Морском сборнике» появляется ряд статей о воспитании — Бэма, Даля, пастора Задергольма, встретивших самый сочувственный отзвук в других журналах. Все это привело к большому оживлению в учебном деле. Университеты широко раскрывают двери всем желающим, не исключая и женщин; профессора читают публичные лекции, привлекающие множество слушателей; в студенчестве пробуждается страстный интерес к общественной жизни.
Система доверия к общественным силам и совпадающий с ней период общественного единодушия в стремлении к реформам длится, однако, очень недолго. После появления в 1857 г. рескрипта на имя виленского генерал-губернатора, возвещавшего близость уничтожения крепостного права, появляются стремления затормозить реформу или сузить ее рамки. Сторонники этих стремлений не имели сколько-нибудь серьезного представительства в литературе, но были сильны своими связями и по временам достигали того, что печать была стесняема в обсуждении реформы. Эти неожиданные стеснения, которые как бы указывали на колебание в реформаторском настроении, заставляли теснее сплачиваться людей, не знавших колебания. Вот почему уже в конце 50-х годов обозначаются первые признаки борьбы миросозерцаний и поколений. Это был органический процесс, вызванный не одним только изменением внешних обстоятельств. Как во всякую эпоху коренных переломов, из общего хора первоначально умеренных требований начинают выделяться более решительные стремления. Открытой борьбы между умеренными и радикальными элементами еще нет, но радикальное настроение растет. Усиливается рознь между умеренно-прогрессивными «отцами», людьми сороковых годов, помнящими суровость только что завершившейся эпохи и потому довольствующимися сравнительно немногим — и бурно отрицающими все старое «детьми», которые о прошедшем судят не по непосредственному впечатлению, а больше по рассказам. Центром радикального настроения в конце пятидесятых годов становится «Современник» в лице главных своих теоретиков — Чернышевского и Добролюбова. Н. Г. Чернышевский (1828—89) был человек чрезвычайно разнообразных знаний. Он оставил яркий след в критике, философии, публицистике, политической экономии. Как мыслитель, он был враг всего неясного и больше всех содействовал переходу от туманной философии 40-х годов к научно-позитивному миропониманию. Как политэконом, он укрепил и обострил то отрицательное отношение к буржуазному строю, которое началось еще в 40-х годах, но затем замерло под влиянием реакции. Как публицист и полемист, он выработал тот особый тип журнальных статей, который состоит в том, что научно-философские темы берутся не как предмет специального исследования, а только в общих своих очертаниях, с непосредственным приложением к вопросам времени. Как критик и эстетик, Чернышевский в своей диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» (1855) выдвинул теорию подчинения искусства требованиям жизни. Этот утилитарный взгляд был не продолжением, а отклонением от традиций Белинского, хотя именно Чернышевский и положил начало культу великого искателя истины, своими известными статьями о «Гоголевском периоде русской литературы». Непреклонным ригористом, как и Чернышевский, был Н. А. Добролюбов (1836—61), скоро ставший во главе критического отдела «Современника». Подобно чрезвычайно мягкому в личной жизни Чернышевскому, и Добролюбов таил в своей душе неисчерпаемый запас нежности и мягкости, ярко выступающий в его интимной жизни; но в общественной деятельности он был беспощаден и резок. Глубоко преданный идее действительного прогресса, он не выносил пародирования прогрессивностью; банальные «вопли о правде, гласности, взятках, свободе торговли, вреде откупов, гнусности угнетения и прочего» его крайне раздражали. В «Свистке» — сатирическом приложении к «Современнику» — он дал полную волю своему тонкому остроумию и провел резкую демаркационную линию между людьми либеральничающими, потому что это дозволено, и людьми, для которых свобода общественной жизни составляет лозунг всех духовных стремлений. Совершенно неверно представление о Добролюбове как о разрушителе по преимуществу. Кто, как не он, создал Островскому настоящую всероссийскую славу, которую были бессильны ему доставить ближайшие литературные друзья из «Москвитянина»? Кто красноречивее его комментировал «Обломова»? Несправедливо также усматривают в Добролюбове «разрушителя эстетики» и упразднителя искусства. Он является не провозвестником публицистического искусства, а основателем публицистической критики. С него начинается та полоса русской критики, не закончившаяся и поныне, когда литературное произведение оценивается по преимуществу как фактор прогресса или регресса. Статьи Добролюбова как будто трактовали о Тургеневе, Островском, Гончарове, а на самом деле это были лирические манифесты нового миросозерцания. В истории русской литературы нет периода, равного по интенсивности творчества концу 50-х и началу 60-х годов. Помимо появления в свет лучших произведений С. Т. Аксакова («Семейная хроника» и «Воспоминания»), по возрасту и развитию принадлежащего к другой эпохе, к этому времени относится созревание, а отчасти и нарождение целой фаланги великих талантов, «Рудин», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Отцы и дети», «Обломов», «Гроза», «Губернские очерки», «Тысяча душ», «Горькая судьбина», «Записки из Мертвого дома», «Севастопольские рассказы» — весь этот фундамент храма славы новейшего русского романа и русской драмы создался в первые годы новой эпохи. Знаменательно, что даже в жизни представителей так называемой «чистой» поэзии — Майкова, Полонского, Фета — конец 50-х годов был эпохой расцвета таланта. Некрасов из автора нескольких хороших стихотворений превращается в крупного поэта, вещее слово которого воспитывает ряд поколений в любви к обездоленным и неимущим. В общем получается картина небывалого литературного оживления. Тесная связь его с оживлением общественно-политическим всего ярче, однако, сказывается не в появлении целого ряда высокоталантливых произведений, а в той по преимуществу общественной окраске, которая отныне становится одной из основных черт нашей литературы. Если и прежде наша литература не замыкалась в сфере чисто-художественных интересов и всегда была кафедрой, с которой раздавалось учительное слово, то отныне все крупные ее деятели в той или другой форме отзываются на потребности времени и становятся художниками-проповедниками. Ярче других думы и ожидания начальных лет эпохи реформ отразил самый крупный писатель того времени, И. С. Тургенев (1818—83), в таланте которого чуткость к колебаниям общественной атмосферы является наиболее характерной чертой. Один из самых тонких художников всемирной литературы, он вместе с тем представляет собой образец самого тесного взаимодействия литературы и общественной жизни. В общении с Белинским он выработал себе весьма определенное общественное миросозерцание. В «Записках охотника» он выполнил Аннибаловскую клятву своей молодости — бороться с крепостным правом; в меланхолических произведениях первой половины 50-х годов он отразил общую подавленность тяжелой эпохи; теперь он возбужденно отдается воплощению в художественных образах новых общественных настроений и течений. Творческое чутье тянет его к подведению итогов прошлого поколения и к гаданию о близком будущем. Олицетворение вынужденной бездеятельности 40-х годов, Рудин («Рудин», 1856), умирает за чужое дело; неприспособленный к активной роли в жизни Лаврецкий («Дворянское гнездо», 1859) добровольно очищает место и с грустью, но без горечи благословляет молодые грядущие силы. В «Накануне» (1860) эти молодые силы впервые выступают на арену общественной жизни, а в «Отцах и детях» (1862) начинается пора открытой борьбы двух поколений. Названные четыре произведения, образующие вместе с отразившими настроение сороковых годов «Записками охотника» основание значения Тургенева, представляют собой наиболее яркое проявление одной из самых характерных особенностей новейшей русской литературы — сближение литературы и жизни. Вследствие удивительной способности придавать еще не определившемуся определенные очертания, едва зарождающееся кристаллизовать в ясных художественных образах произведения Тургенева являлись могущественным фактором выработки новых общественных течений. Романами Тургенева не только зачитывались — его героям и героиням подражали в жизни: всякая девушка воображала себя Еленой, половина поколения захотела стать Базаровыми. Не менее крупную роль, хотя совершенно иного свойства, сыграло другое подведение итогов — «Обломов» (1859) Н. А. Гончарова (1812—91). Для нас в знаменитом романе больше всего интересна бытовая его сторона — изображение жизни в Обломовке и другие картины «нравов»; но в момент появления «Обломова» тайна его колоссального успеха лежала не в эпических его достоинствах. Нужна была кличка для обозначения дореформенной инертности и косности — и она быстро вошла во всеобщий обиход, как только Добролюбов ее формулировал в своей знаменитой статье: «Что такое Обломовщина». По свидетельству современников, всякий усматривал в себе элементы «Обломовщины»; всем казалось, что найдено объяснение несовершенств нашего общественного строя. Таким-то образом приобрел широкую популярность писатель, по общему складу своего духовного существа всего менее склонный к тому, чтобы стать писателем-проповедником. Он уловил «момент» — и его произведение явилось, помимо его творческих намерений, одним из сильнейших ферментов нового настроения. В эти же последние дни мира достиг высшей точки своей известности А. Ф. Писемский (1820—81), напечатавший в 1858 и 1859 годах лучшие свои вещи — роман «Тысячу душ» и драму «Горькая судьбина». В «Тысяче душ» Писемский в лице Калиновича вывел администратора нового типа, искренно задающегося целью содействовать искоренению старых непорядков. Герой Писемского купил свою порядочность дорогой ценой тяжелых страданий и внутреннего перерождения. Чисто литературный интерес произведений — в том, что перерождение это психологически вполне подготовлено и потому художественно правдиво. «Тысячей душ» Писемский занял одно из крупных мест в истории русского общественного романа — и это особенно характерно, так как до тех пор он считался человеком чисто физиологического таланта, творившего, не задаваясь никакими идейными проблемами. Еще менее, казалось бы, подходил к роли выразителя новых общественных течений недавний столп полуславянофильской «молодой редакции Москвитянина», крупнейший драматург новейшей русской литературы — А. Н. Островский (1823—86). А между тем в какой яркой форме выразилась эта перемена! Он пишет «Доходное место» (1856), «Воспитанницу» (1859), «Грозу» (1860), которые, помимо всяких комментариев, совершенно определенно примыкают к новым веяниям. Вместе с тем вся его предыдущая деятельность получает совершенно новое толкование: его дал Добролюбов в одной из тех составляющих эпоху статей, которые сразу и навсегда устанавливают значение и смысл деятельности того или другого писателя. В «Темном царстве» Добролюбова выяснено значение Островского как писателя исключительно гуманного, гуманного без всяких задних мыслей, без всякого тенденциозного желания прославлять «истинно русские» начала жизни, будто бы сохранившиеся в патриархальном быту московского купечества. И в появившемся после «Темного царства» лучшем произведении Островского — «Грозе» — все уже единодушно усмотрели только одну потрясающую картину дикого самодурства, хотя и в достаточной степени «истинно русскую». Из второстепенных выразителей общественного «момента» второй половины 50-х годов большой успех выпал на долю М. В. Авдеева (1821—1876). В воздухе носились новые представления о семейных отношениях, в крайнем своем развитии создавшие в 60-х годах теорию так называемого «гражданского брака». Их и отразил отчасти Авдеев в своем романе «Подводный камень» (1860). Благотворно подействовал общий подъем русской жизни и на талант лучших представителей поэзии. О каком бы то ни было гонении на поэзию тогда не было еще и речи. Хотя Чернышевский и провозгласил уже теорию подчинения искусства жизни, но вместе с тем он в высшей степени почтительно относился к воплощению русской поэзии — Пушкину. Добролюбов не только тонко понимал поэзию, но и сам был человек с истинно поэтической жилкой; кроме целого ряда остроумных пьес в «Свистке», он написал несколько прекрасных лирических стихотворений. «Гражданскую» поэзию Розенгеймов и Бенедиктовых он поднял на смех столько же за ее мелкоту, сколько за прозаичность. При таком настроении вождей движения в полном душевном равновесии доживает последние дни почета поэтическая плеяда, на которую через несколько лет посыплется целый град насмешек и оскорблений; но в свою очередь и она еще не посвящает себя всецело «чистому» искусству. В деятельности А. Н. Майкова (1821—97) начало эпохи великих реформ является временем очень напряженного творчества и высшего признания. Публика с необычной для Майкова горячностью приветствовала его теперь, когда он на вошедших в моду литературных вечерах выступал с новейшими произведениями своей раньше столь строго-античной и бесстрастной музы. В его творчестве господствует полоса преклонения перед такими людьми, как Гус и Савонарола; из трех римлян, действующих в «Трех смертях» (поэма начата еще в 1841 г., но в окончательном виде появилась в 1857 г.), самый беспокойный, самый нервный — это поэт Лукан. Когда Майков выступал на литературное поприще, поэт рисовался ему в виде грека-пастуха, который, сделав себе из тростника свирель, оживил лес и долы сладкими звуками («Искусство»). А теперь тоже представитель античного мира, Лукан, так рисует задачу «дара песен»: «Народов мысли — образ дать, их чувству — слово громовое, вселенной душу обнимать и говорить за все живое — вот мой удел! вот власть моя». Лукан гордится тем, что возбудил против себя «злобу мрачных изуверов, ханжей, фигляров, лицемеров, с которых маски он сбивал». Даже чисто-антологическая картинка вроде вошедшей во все действия книжки «Нивы», заканчивается молением «о духовном хлебе», о том, чтобы «повеяло весной» и чтобы пустили «свежие ростки» «мысли семена». Несомненно хорошо чувствовал себя в эти годы всеобщего мира и другой виднейший представитель старой поэтической школы — Я. И. Полонский (1820—98). Нельзя считать простой случайностью, что наивно-поэтическое дарование Полонского именно теперь создало самое выдержанное, самое художественно цельное произведение свое — прелестную поэму «Кузнечик-музыкант». Очевидно, поэт чувствовал возможность вполне отдаться своему настроению: идиллический сюжет никому не казался мало достойным и предостаточно «серьезным». Третий поэт-хранитель пушкинских традиций, представитель поэзии, отрешенной от условий места и времени — А. А. Фет-Шеншин (1820—92), — имя которого скоро должно было стать и стать надолго синонимом бесцельного творчества, в то время был еще близок к «Современнику», где печатались его стихотворения и письма из-за границы. Бесспорным признанием пользовалось в это время и дарование Ф. И. Тютчева, современника и последователя Пушкина. Продолжали в полном спокойствии свою деятельность и два поэта — Мей и Щербина, — выступившие в начале 50-х годов и в эпоху Писаревского гонения на поэзию тоже причисленные к школе «чистого искусства». Это до известной степени правильно по отношению к незлобивому Мею, но далеко не точно по отношению к Щербине. Запечатлев память о себе в истории русской поэзии «Греческими мелодиями» (1850), посвященными культу античной красоты, он является вместе с тем одним из самых злых и желчных эпиграмматистов наших. Большая часть его эпиграмм направлена против радикальных стремлений: но жертвой его язвительного остроумия часто являлись и люди того лагеря, к которому он сам принадлежал. Из других поэтом школы «чистого искусства» во второй половине 50-х годов получает известность граф Алексей Толстой (1817—75). Расцвет его деятельности падает на 60 — е годы, когда он написал свою драматическую трилогию и исторический роман «Князь Серебряный». Трилогия отводит Толстому одно из первых мест в русской исторической драме; роман его богат только внешним интересом. На значение Толстого как лирика и эпика (исторические баллады в старорусском стиле) существуют два взгляда: одним он кажется поэтом очень большой силы, другие находят его вычурным и неестественно нарядным. Всецело принадлежит второй половине 50-х годов безотрадная поэзия И. С. Никитина (1824—61). В противоположность мажорному тону его знаменитого земляка, Кольцова, лира Никитина настроена очень минорно: он рисует грубость, невежество, эксплуатацию сильных слабого. И это не было в нем результатом напускных «гражданских» чувств, а верным отражением его собственных наблюдений. В грусти его нет ничего ходульного; знаменитая элегия «Вырыта заступом яма глубокая» принадлежит к трогательнейшим стихотворениям всей русской поэзии. Искренность чувства доставила теперь успех и поэзии Ю. Жадовской, в сороковых годах довольно сурово встреченной Белинским. К рассматриваемой эпохе относится также появление целого ряда поэтов-юмористов и представителей легкой сатиры. Собственно родоначальником юмористического стихотворства следует считать коллективное поэтическое лицо Кузьмы Пруткова, стихотворения которого относятся к концу дореформенной эпохи («Современник», 1854). Некоторое участие принимали в их сочинении Некрасов и Алексей Толстой, главное — В. и А. М. Жемчужниковы, из которых последний до сих пор является бодрым поэтом-гражданином. Из выступающих в конце 50-х годов поэтов-юмористов особенно выдается переводчик Беранже и основатель сатирической газеты «Искра» (1859) В. С. Курочкин. «Искра» зорко следила за общественной жизнью и неумолимо обличала всякую пошлость. Из ее сотрудников Д. Минаев обладал легким и бойким стихом, а П. И. Вейнберг составил себе впоследствии почетную известность как один из самых лучших переводчиков иностранных поэтов — Гейне, Шекспира и многих других. Высоколитературными достоинствами обладают такие переводы М. И. Михайлова, в 1862 г. арестованного за составление прокламаций и вскоре умершего в Сибири.
Реакция и эпоха нигилизма. Распространение радикальных стремлений в молодежи в связи с польским восстанием и петербургскими пожарами 1862 г. произвело сильное впечатление как на руководящие сферы, так и на часть общества. Начинается реакция; появляется желание затормозить дело реформ. Катков отказывается от либеральной программы и становится глашатаем обуздания и подавления прогрессивных стремлений. В среде молодежи господство получает не серьезный радикализм «Современника», а поверхностный, кричащий, внешний радикализм «Русского слова». Центральной фигурой является теперь Д. И. Писарев (1841—68) благодаря несравненному блеску его стиля и несравненной легкости его литературной манеры. В 3—4 года напряженной деятельности он подверг смелому анализу весь строй старых понятий. Пересмотрев кодекс старой морали, старой эстетики и старой науки, он пришел к полному разрушению прежнего «идеалистического» миросозерцания и старался заменить его миросозерцанием «трезвым», достойным «развитой личности» и «мыслящего реалиста». Он не убоялся посягнуть на славу величайшего русского поэта, отлично сознавая, что создает себе репутацию вандала. Искусство он отрицал, однако, не вполне: он только не хотел признавать за ним первостепенного значения. Главным образом, надо «полезное дело» делать, а как отдых можно себе позволить и искусством позабавиться. На место искусства Писарев ставил науку, но не все ее отделы, а исключительно естествознание. Боясь чар «идеализма», он даже Грановского причислил к «сиренам», сладкий глас которых может сбить с пути истинного реалиста. Однако его проповедь «разумного эгоизма» не только не привилась, но подкопала все здание утилитаризма — подкопала именно своей нравственной несостоятельностью. Одни взгляды на искусство не в состоянии никого дискредитировать: Лев Толстой еще с гораздо большей резкостью уничтожает эстетику, всю изящную литературу и в частности Пушкина — и это нимало не ослабляет «толстовщину». «Писаревщина» пала потому, что в основе ее «разумного эгоизма» лежало не общественное благо, не самопожертвование, а принцип индивидуального благополучия. Тот же принцип масса читающей публики находила и в романе Чернышевского «Что делать». Суровая фигура аскета Рахметова и великодушный поступок Лопухова, покидающего родину, чтобы дать возможность любимой им жене сойтись с человеком, которого она полюбила, казалось, ясно говорили о первостепенном значении самопожертвования в общественной и личной жизни; но внимание большинства читателей сосредоточилось по преимуществу на героине романа, Вере Павловне, с легким сердцем принимающей приносимые для нее жертвы и видящей ряд розовых снов. Отсюда весьма кратковременное, но очень яркое отклонение от идеалов Добролюбова и Чернышевского-публициста, которое чаще всего характеризуется тургеневской кличкой «нигилизм». У Тургенева, однако, воплощение нигилизма, Базаров — человек во всяком случае крупный, весьма мало напоминающий тех крикливых адептов «новых идей», радикализм которых, главным образом, в том и выражался, что мужчины носили длинные волосы, а женщины их стригли. Фальшь многочисленных «противонигилистических» романов и повестей, появившихся в середине и конце 60-х годов, заключается не в том, что лохматые, нечесаные, грязные мужчины и утратившие всякую женственность девицы выдуманы: они несомненно были и несомненно оскорбляли тонко чувствующих людей — но надо было понять, что ко всякому массовому движению примешиваются умственные и нравственные подонки, имеющие слишком мало общего с истинными выразителями движения. Базаровым нигилизма в литературе был Писарев: нигилизм вульгарный, внешне крикливый и неглубокий, выразился в других деятелях «Русского слова». Самая характерная фигура между ними — Г. Е. Благосветлов, редактировавший журнал до его закрытия в 1866 г., а затем основавший «Дело». Умственным созданием его был В. Зайцев, часто заставлявший о себе говорить резкими выходками и яростным ниспровержением всяческих авторитетов. Это он сказал, что «юнкерская» поэзия Лермонтова пригодна только для чахоточных барышень. Целый ряд подобных выходок был высказан в редакционных собраниях Благосветловым, а Зайцев их только изложил на бумаге. Таким же разрушителем был полковник Н. В. Соколов (умер эмигрантом в 1880-х годах), помещавший в «Русском слове» статьи политико-экономического характера. Серьезное противодействие поверхностному радикализму «Русского слова» нападки консервативных и умеренных органов оказать не могли: они только обостряли отрицательное направление. «Современник» попытался образумить Писарева и других деятелей «Русского слова», доказывая, что они вредят успеху того миросозерцания, во имя которого ополчаются, что они не реалисты, а лжереалисты, что они ополчаются против метафизической философии, не зная ее и потому не умея указать ее действительно слабые стороны, и т. д. Но «Современник» не вышел победителем из этого спора, потому что не мог выставить бойца, равного Писареву. Добролюбов умер, Чернышевский, в 1862 г. арестованный и в 1864 г. осужденный, выбыл из рядов действующей литературы, а заменивший его и Добролюбова М. А. Антонович не стоял на высоте положения. Он был сух и рассредоточен, а надо было покорять не столько ум, сколько сердце. Еще важнее то, что он сам был такой же «разноситель», как сотрудники «Русского слова». Когда появились «Отцы и дети», он выступил против Тургенева со статьей «Асмодей нашего времени», в которой приравнивал первого писателя к обскуранту Аскоченскому и доказывал, что Базаров есть клевета на молодое поколение. Позже (1868) Антонович написал неслыханно-резкий памфлет против Некрасова. В полемике против «Русского слова», которую вел Антонович в 1864 и 65 годах под псевдонимом «Постороннего сатирика», он был прав по существу, но на публику поток ругательств и взаимных изобличений производил крайне тягостное впечатление и не мог не уронить престижа обоих журналов. Больше всего «раскол между нигилистами» доставлял удовольствия многочисленным уже тогда врагам новых стремлений и молодого поколения. От недавнего единодушия теперь не осталось уже ни малейшего следа; литературно-общественная мысль распадалась на ряд партий и фракций. Крайнюю правую составляли обскурантская «Домашняя беседа» В. И. Аскоченского и крепостническая «Весть» Скарятина. «Домашняя беседа» была более забавна, чем сердита, и ее только вышучивали, но за «Вестью» стояла опасная по своим связям общественная группа, и с ней надо было полемизировать серьезно. Самым опасным врагом прогрессивных течений являлись «Московские ведомости», в 1863 г. перешедшие к Каткову и под его талантливым редакторством (при значительном содействии П. М. Леонтьева) превратившаяся в орган первостепенно политической важности и огромного влияния. Когда польское восстание было подавлено, они начинают создавать ряд новых опасностей, причисляя к ним одну за другой все великие реформы императора Александра II. Другой орган Каткова — «Русский вестник» — совершенно утратив свой прежний характер, становится главным приютом «противонигилистической» беллетристики. Начав с облеченных во все формы уважения к противнику «Отцов и детей», «Русский вестник» дает своим читателям «Взбаламученное море» Писемского, «Марево» В. П. Клюшникова, ряд романов Лескова-Стебницкого и Всеволода Крестовского, где «нигилисты» — в лучшем случае дурачки, а большей частью — воры, мошенники, грабители, убийцы и поджигатели. Особенное положение в ряду литературно-общественных партий первой половины 60-х годов заняли так называемые «почвенники», сгруппировавшиеся около журнала «Время». Главными сотрудниками его были Аполлон Григорьев, Достоевский и Страхов. Уже одно присутствие Аполлона Григорьева в роли первого критика делало журнал как бы продолжением «молодой редакции „Москвитянина“»: лозунг близости к народной «почве» прямо вытекал из «органической» критики Григорьева. В политическом отношении «Время» держало себя солидно с лучшими органами прогрессивной мысли, горячо поддерживая все начинания эпохи реформ, вот почему было возможно появление во «Времени» нескольких стихотворений Некрасова и очерков Щедрина. Но журнал коренным образом расходился с духом эпохи по вопросу о народности, которую он понимал как полнейшее подчинение народному мировоззрению. Столь же коренными образом он расходился с той «соблазнительной ясностью», которую эпоха на основе естествознания вносила в вопросы сверхчувственного бытия. Главный полемист «Времени» Н. Н. Страхов (Косица) в своей позднейшей деятельности все теснее примыкал к тону «Русского вестника». У Страхова есть горячие поклонники, ставящие его очень высоко. Несомненно, это был критик и публицист очень образованный, любивший литературу и сделавший многие интересные пояснения к нашим писателям. С его именем не связано, однако, ни одно прочно установившееся толкование, которое могло бы считаться его неприкосновенным вкладом в историю русской критической мысли. Почти всю свою жизнь Страхов считал себя лучшим истолкователем Толстого, но как же он понимал его? Как философа смиренномудрия, как проповедника идеалов скромного семейного счастья и вообще как решительного врага всего того, что выработано радикальной русской мыслью. Это толкование теперь рухнуло бесследно. С конца 70-х годов Толстой становится предметом вражды для людей того направления, которого держался Страхов; выясняется притом, что основы позднейшего духовного облика Толстого заключались уже в первых его произведениях.
Оригинальным проявлением уравнительных течений эпохи реформ было выступление на литературное поприще так называемого «разночинца». Литература первой половины века даже в таких радикальных выразителях своих, как Бакунин и Герцен, была, за самыми малыми исключениями, дворянская. Теперь же вожди теоретической мысли и ряд новых беллетристов по происхождению принадлежат либо к духовенству, либо к мелкому чиновничеству. Самое крупное дарование в ряду последних — Н. Г. Помяловский, автор превосходнейшей картины отжившего педагогического быта — «Очерков бурсы» — и двух замечательных романов, «Мещанское счастье» и «Молотов», в которых звучит насмешливая нота по отношению к личному благополучию, хотя бы и достигнутому непредосудительными путями. Другие беллетристы-разночинцы 60-х годов — Николай Успенский, Левитов, Воронов и в особенности Ф. М. Решетников — оставили яркий след в сфере повестей и рассказов из народной жизни. После их «трезвой правды» (выражение Тургенева по отношению к Решетникову) прежнее барски-соболезнующее, смягченное и приподнятое изображение народной жизни исчезает навсегда, хотя лишь несколькими годами раньше большой успех имели рассказы из народной жизни Марко Вовчка (псевдоним М. А. Маркович), талантливые и поэтические, но сентиментальные. В том же роде писала свои рассказы из простой жизни Кохановская-Соханская, подкрашенные притом славянофильски-утрированным преклонением перед стариной. Этой сентиментальности у писателей разночинцев нет, хотя некоторые из них (в особенности Левитов) не чужды и идеализации народа. Чисто мужицкая сторона народной жизни, то, что только крестьянину свойственно, в литературе прежнего времени отражения не находили; напротив того, в произведениях народников-разночинцев они выразились очень заметно. Рассказы из народной жизни писал в 60-х годах еще В. А. Слепцов, лучшим произведением которого, впрочем, является повесть «Трудное время». Здесь еще сильнее, чем у Помяловского, осмеяно стремление к личному благополучию в буржуазном стиле.
Старое славянофильство было представлено в первой половине шестидесятых годов «Днем» Ивана Аксакова. Неопределенное положение занимали «Отечественные записки», где тогда главными деятелями являлись суховатый критик С. С. Дудышкин, публицист Н. В. Альбертини, туманный эстетик Николай Соловьев, — а также «Библиотека для чтения» П. Д. Боборыкина. Оба эти журнала, мало привлекавшие читающую публику, то выступали как представители западнически прогрессивных традиций сороковых годов, то разными выходками против молодого поколения приближались к реакционной печати. Не имела также успеха умеренно-прогрессивная «Русская речь», основанная в 1861 г. графиней Е. В. Сальяс (псевдоним Евгения Тур), в 1849 г. очень удачно дебютировавшей романом «Племянница», но дальнейшей своей деятельностью возлагавшихся на нее надежд не оправдавшей.
Эпоха высшего развития альтруизма в русском обществе (семидесятые годы). Несостоятельность утилитаризма скоро выяснилась для лучших элементов русского общества. Крепнет сознание, что одним разрушением старого и стремлением к материальной пользе не проживешь. Возникает потребность в выработке идеалов положительных. Окраску эпохе дает теперь не грубоватый «разночинец», а «кающийся дворянин», желающий искупить и загладить вину своего сословия перед народом. Вместо идеала личного усовершенствования выдвигается принцип общественного блага. Отсюда интерес к общественным наукам и мистическое преклонение перед народом. Из теоретиков Н. К. Михайловский удовлетворяет жажде изучения общественных наук и становится одним из главарей движения. Публицистика заполняется исследованием экономического быта народа; в сфере художественного творчества «мужицкая беллетристика» занимает первенствующее положение. Как особая фракция альтруистически-демократического настроения возникает прогрессивное «народничество», имеющее то общее со славянофильством, что оно тоже провозглашает принцип «особенности» русского народа, но усматривает ее исключительно в общинно-артельных «устоях» русской народной жизни. Все фракции прогрессивной мысли сливаются в стремлении отдать себя служению народу, жертвуя для этого личными и даже культурными интересами. Такой исторический момент не мог всецело воплотиться в литературе; писателей, вполне стоящих на его высоте, он не дал. Но если семидесятые годы оказались неблагоприятными для создания первостепенных талантов, то они оказались чрезвычайно благоприятными для развития трех великих писателей — Салтыкова, Достоевского и Толстого, унаследованных русской литературой от эпох предыдущих. Созревшее дарование Салтыкова доходило по временам до истинно Свифтовской силы. Чем круче становились времена, тем определеннее становилось его миросозерцание, тем цельнее его творчество. С 70-х годов в его произведениях слышится уже не холодный юмор, а глубокая ирония; властно представляются требования наболевшего сердца. Символически резюмирует всю деятельность Щедрина в последние 20 лет его жизни диалог «торжествующей свиньи» с правдой. Сатирик проникнут несокрушимой твердостью человека, которого стихийной силой пригнуло к земле, но который, тем не менее, сохранил в себе гордое стремление к небу. Связь Достоевского с настроением 70-х годов для многих в свое время была неясна; их даже пугал апогей славы Достоевского, который относится к середине и концу 70-х годов и получил такое грандиозное выражение в похоронах, ему устроенных (1881). Но именно эти похороны, на которых было такое огромное количество молодежи, ясно показали, что в успехе Достоевского надо было разобраться. Достоевский в одно и то же время совмещал в себе противоположные элементы. Никто не мог быть таким злым и жестоким, но никто также не мог доходить до такой всепроникающей любви к униженным и оскорбленным. И вот это-то и было оценено теперь, между тем как в 60-х годах из-за выходок против либерализма к великому дарованию автора «Записок из Мертвого дома» и «Преступления и наказания» относились холодно. В семидесятых годах Достоевский был вождь не умственный, а нравственный; никто не учился у него, что любить, но учились самой любви, проникались силой ее и страстностью. Еще менее сознавалась в свое время теснейшая связь между альтруистическими течениями 70-х годов и Львом Толстым. Критика, признавая его великий талант, относилась к нему холодно и внутреннего смысла его произведений не понимала. Достаточно сказать, что в «Анне Карениной» усмотрели тогда апофеоз великосветских амуров. Когда на рубеже 70-х и 80-х годов стали обращаться в публике списки толстовской «Исповеди», а затем последовал ряд нравственно-философских трактатов и рассказов, поразивших необыкновенной резкостью своей критики, в этом усмотрели «переворот». Сам «великий писатель земли русской» тоже признавал себя перерожденным и с пренебрежением говорил о том периоде своей жизни, когда он писал «только» романы. Однако начинающееся теперь усердное изучение его литературной деятельности совершенно твердо устанавливает тот факт, что нет «нового» Толстого, что на всем протяжении его 50 — летней деятельности и через все его великие произведения проходит одна и та же красная нить — искание смысла жизни и желание добиться правды. Толстого нельзя поэтому приурочить ни к одной эпохе: великий гений, он стоит как бы вне времени и пространства. Вполне свободны от отпечатка своего времени не могут быть, однако, и гении — и всего ближе Толстой подходит именно к семидесятым годам, с которыми его органически роднит сила и жгучесть овладевшего им порыва. Из менее крупных дарований к 70 — м годам относится расцвет таланта самой замечательной из русских писательниц, Н. Д. Хвощинской-Заиончковской (1825—1889), подписывавшей свои произведения «Крестовский-псевдоним». Она начала писать в 50-х годах и составила себе серьезное литературное положение своими романами из провинциальной жизни; но лучшие ее вещи — «Большая медведица», «Альбом», «Первая борьба» и др. — относятся к 70 — м годам. Она теперь чрезвычайно вырастает и в художественном, и в общественном смысле, освобождается от прежней идеализации забытых женских фигур и с большой энергией выводит на чистую воду пошлые элементы жизни.
Установить точные хронологические границы «семидесятых» годов трудно. Приблизительно начало их можно отнести к 1866—70 годам. Вехами могут служить превращение «Современника» и «Русского слова» (1866), «Исторического письма» Миртова (1868—70), первые статьи Н. К. Михайловского. Перешедшие в 1868 г. к Некрасову, Салтыкову и Елисееву «Отеч. записки» становятся центральным органом нового фазиса литературно-общественной мысли. «Отечественные записки» начали с констатирования ошибок только что умершего Писарева, а главное — с научной выработки блестящим социологом и критиком Н. К. Михайловским нового идеала, общественного по преимуществу. Во взглядах его на прогресс был дан новый лозунг, устранявший опасность Писаревского утилитарного эгоизма и индивидуализма. Рядом с этим Михайловский высоко ставил и значение личности, но только давал ей другое назначение. Признанием «субъективного метода» в социологии он старался показать, что в исторической жизни идеал, элемент желательного, имеет огромное практическое значение. Из других деятелей «Отечественных записок» видную роль играли умный «внутренний обозреватель» Елисеев, талантливый публицист Демерт, философ-позитивист В. В. Лесевич, критики добролюбовской школы А. М. Скабичевский, М. К. Цебрикова, М. А. Протопопов, позднее публицисты С. Н. Кривенко, В. П. Воронцов и С. Н. Южаков. В беллетристическом отделе «Отечественные записки» становятся центром «мужицкой беллетристики». Это была в большей степени публицистика, чем беллетристика. Она скоро раскололась на два течения — идеализирующее и пессимистическое. Во главе первого стал Н. Н. Златовратский. В его произведениях серенький мужичок сплошь да рядом превращается в эпического Микулу Селяниновича, который подчас даже говорит былинным складом и почти белыми стихами. В таких же эпических очертаниях рисовал сибирские народные типы Н. И. Наумов. Деревенских Лассалей выводил в своих произведениях П. В. Засодимский (Вологдин). Сюда же примыкал Ф. Д. Нефедов. Среднее положение занимает Н. Е. Петропавловский-Каронин, чуждый сентиментального преувеличения доблестей мужика, но вместе с тем глубоко верующий в его большие внутренние силы. С перенесением всех источников бедности и других народных невзгод вне мужика не мог согласиться крупнейший талант 70-х годов — Глеб Успенский. В своих полубеллетристических, полупублицистических очерках народной жизни Успенский с глубокой душевной болью, но все же прямо и определенно показывал, что мужик — не только представитель стихийно-величественных «устоев», что он груб, жесток, корыстолюбив, что опоэтизированное идеализаторами народа общинное чувство часто переходит в мелочное желание не дать соседу воспользоваться самым крошечным лишним куском, что все будто бы вековые нравственные народные «устои» мгновенно исчезают при столкновении с городской жизнью и т. д. В конечном результате пессимистическое отношение Успенского к душевным качества народа не только не ослабляло стремления прийти к нему на помощь, но усугубляло сознание, что интеллигенция должна внести свет в тьму народного невежества. Этот же призыв идти на помощь мужику, «сесть на землю», доставил большое значение появившимся в «Отеч. зап.» «Письмам из деревни» А. Н. Энгельгардта. Вне сферы «мужицкой беллетристики» в «Отечественных записках» впервые приобрел широкую известность П. Д. Боборыкин. Этому талантливому и образованному писателю предстояло занять серьезное место в истории общественного романа благодаря большой отзывчивости его веяния времени. Он отразил в многочисленных романах целый ряд общественных «моментов», но не шел, большей частью, дальше общих их контуров и не усугублялся в самую сущность разнородных течений. Много обещали русскому общественному роману дебютировавшие в «Отечественных записках» Кущевский и С. И. Смирнова; но Кущевский после своего «Николая Негорева» вскоре умер, а Смирнова не пошла дальше опытов своей ранней молодости — «Огонька», «Силы характера», «Попечителя учебного округа». Большие ожидания возбудило появившееся в «Отеч. зап.» в 1868 г. начало романа Д. К. Гирса (умер в 1886) «Старая и новая Россия», но дальше первой части роман не пошел, а все остальное, написанное Гирсом, не возвышается над уровнем посредственности. На рубеже 80-х годов в «Отечеств. зап.» появляются талантливые очерки С. Н. Терпигорева (более известен под псевдонимом Сергей Атава, умер в 1895) «Оскудение», в которых правдиво изображено неуменье деревенского дворянства приноравливаться к новым формам жизни после крестьянской реформы. Бытописателем новых, тяжелых условий деревенской жизни, где решающее значение получают теперь «пауки», всякого рода кулаки, мироеды и скупщики дворянских имений, выступил И. А. Салов. В конце семидесятых годов в «Отечественных записках» заявило себя яркое дарование В. М. Гаршина (умер в 1888). В его меланхолическом творчестве особенно ясно сказался тот душевный разлад, который, наряду с самопожертвованием, составляет одну из наиболее характеристичных черт литературного поколения семидесятых годов. Разлад был вызван тем, что рядом с глубокой потребностью в деятельной борьбе со злом не было уверенности в торжестве добра, да и самая борьба противоречила столь же глубокому и всепроникающему чувству гуманности. Из старых писателей этот разлад отчасти изобразил Тургенев в фигуре Нежданова («Новь»). В творчестве другого блестящего представителя поколения 70-х годов, В. Г. Короленко, разлад чувствовался недолго; личные условия жизни, занесшие его в сибирскую тайгу, отбросили его от литературной деятельности, а когда он вернулся к ней в восьмидесятых годах, борьбы уже никакой не было. Теперь он всецело отдается основному настроению своей души — глубокой любви к людям и стремлению доискаться лучших сторон человеческого духа, под какой бы непроницаемой корой наносной житейской грязи они ни скрывались. Этой любви было гораздо меньше в подававшем большие надежды, но загубленном нуждой А. О. Осиповиче-Новодворском (умер в 1882). В поэтической форме разлад между требованиями чуткой совести и нежеланием активно противодействовать злу выразился в первом периоде деятельности Н. М. Виленкина-Минского. Впоследствии он сделался проповедником отрешенной от условий времени и места «чистой красоты» и теоретиком эгоистически-индивидуалистического символизма («При свете совести»), но в семидесятых годах он приобрел широкую известность как певец общественных порывов и настроений. И младший сверстник Минского — С. Я. Надсон (умер в 1887) — отразил ту же борьбу противоположных течений. Он не мог стать поклонником объективного и «чистого искусства», но вместе с тем нежная и хрупкая душевная организация мешала ему быть борцом; и в общем лирика его больше склоняется к жалобам, чем к протесту. Вне общественных течений развивалось изящное, но холодное дарование графа А. А. Голенищева-Кутузова, поэта интимных настроений, певца красот природы и стремления к беспечальному успокоению. Тоже вне темной связи с общественными настроениями приобрел известность в 70-х годах симпатичный поэт из народа И. З. Суриков (умер в 1880), которого тяжелая жизнь настроила очень печально. Гораздо бодрее смотрит на жизнь другой поэт-крестьянин С. Д. Дрожжин, начавший писать в 70-х годах, но получивший известность позднее. Из других молодых талантов на рубеже 70-х и 80-х годов выдвинулись М. Н. Альбов — автор скорее психиатрических, чем психологический этюдов. К. С. Баранцевич — бытописатель жизни людей, прозябающих под гнетом серой действительности, но ею, однако, не задавленных, и А. И. Эртель — автор рассказов из народного быта и романов из жизни болеющей «проклятыми вопросами» интеллигенции. Плодовитый романист И. Н. Потаненко выступил только в восьмидесятых годах, но основные настроения свои он получил в семидесятых годах и в лучших своих вещах является талантливым выразителем того же альтруистического течения, которым определяется значение Гаршина и Короленко. Сюда же примыкает симпатичное дарование Д. Н. Мамина-Сибиряка, обратившего на себя внимание талантливыми рассказами и романами из уральской жизни. И. И. Ясинский (Максим Белинский) начал свою литературную деятельность в «Слове» и «Отечеств. зап.» повестями, верно изображавшими внутреннюю жизнь тех кружков, которые жили исключительно общественно-народными интересами, но позднее, в 80-х годах, примкнул к течениям, враждебно и насмешливо относившимся к движению 70-х годов. Г. А. Марчет остался горячим приверженцем народолюбивых идей этого десятилетия.
Не закончилась еще вполне и полоса 60-х годов. Могикане «мыслящего реализма» еще некоторое время с успехом подвизаются в «Деле». Здесь расцветает крайне тенденциозная беллетристика, посвященная прославлению «новых людей». Главные представители ее — А. К. Михайлов-Шеллер, Н. Ф. Бажин, И. В. Федоров-Омулевский, отчасти К. М. Станюкович; последний, впрочем, больше всего обязан своей известностью появившимся позднее «Морским рассказам», написанным очень жизненно и тепло. Из публицистов «Дела» пользовались известностью резкий критик П. Н. Ткачев, плодовитый компилятор С. С. Шашков, талантливый, но чересчур увлекавшийся эффектными перспективами популяризатор В. О. Португалов, критик-публицист Н. В. Шелгунов. Лучшая часть деятельности последнего — та, когда он, ведя «Очерки русской жизни» в «Русской мысли» 80-х годов, совершенно отрешился от благосветловских способов обсуждать литературно-общественные явления и дал простор благороднейшим сторонам своей духовной личности. Из других органов прогрессивной печати «Неделя» П. А. Гайдебурова с середины 70-х годов становится центром одностороннего «народничества» (статьи П. П. Червинского о «деревне», деятельность И. И. Каблица-Юзова). Умеренно-прогрессивная общественная мысль имела своими органами «Вестник Европы» М. Стасюлевича, «Санкт-Петербургские ведомости» В. Ф. Корша, «Голос» А. Краевского и В. Бильбасова. «Вестник Европы» 70-х годов в беллетристическом своем отделе был по преимуществу органом литературных корифеев (Тургенев, Гончаров, Алексей Толстой, Крестовский-псевдоним, отчасти Островский). Через научно-публицистический отдел журнала прошла вся многополезная работа лучшего историка русской общественности — А. Н. Пыпина, критическая и публицистическая деятельность К. К. Арсеньева, В. Д. Спасовича и Е. И. Утина, последние отголоски теоретической мысли сороковых годов в статьях Кавелина. Ведение «Внутренних обозрений» Л. А. Полонским давало журналу оттенок буржуазного либерализма, который исчез, когда Полонский в 1880 г. оставил «Вестник Европы». «Санкт-Петербургские ведомости» Коршевской редакции (1863—74) далеко ушедшим в своих идеалах кружкам казались чересчур смиренно мудрыми (по выражению Салтыкова — «пенкоснимателями либерализма»); но недобровольное удаление из газеты В. Ф. Корша и всех главных сотрудников доказало, что при том обратном ходе, которым тогда пошла внутренняя политика, роль газеты не имела ничего комического. В общем «Санкт-Петербургские ведомости» были одним из наиболее видных проявлений новой литературной силы — ежедневной печати, развитию которой много способствовал закон о печати 1865 г. В газетах начинает теперь сосредоточиваться значительная часть литературных сил. Главными деятелями Коршевских «Санкт-Петербургских ведомостей» явились: выдающийся защитник принципов самоуправления князь А. И. Васильчиков, К. К. Арсеньев, публицисты Н. П. Колюпанов и Ф. Ф. Воропонов, Э. К. Ватсон, представители позитивной философии Вырубов и Де-Роберти, П. Д. Боборыкин, пламенный провозвестник нового русского искусства В. В. Стасов, «музыкальный нигилист» Ц. А. Кюи и в особенности фельетонисты А. С. Суворин и В. П. Буренин. Блестящий талант А. С. Суворина дал значение прежде ничтожному воскресному фельетону, а язвительный юмор литературного обозревателя В. П. Буренина, тогда по преимуществу направленный против консервативной печати, сделал его одним из наиболее ненавидимых в известных кругах застрельщиков либерального лагеря. Во второй половине 70-х годов с этими литературными диоскурами происходит решительная метаморфоза: приобретенная А. С. Сувориным газета «Новое время» становится центром национализма и резких нападок на прогрессивную мысль. Соперничавший с «Санкт-Петербургскими ведомостями» «Голос» сначала был представителем умеренного консерватизма, но позднее делается органом буржуазного либерализма. Главными его сотрудниками были Л. Панютин (Нил Адмирари), Е. Л. Марков, Г. К. Градовский, профессор А. Д. Градовский, профессор В. И. Модестов, академик В. П. Безобразов. Консервативная мысль имела своими органами дворянско-землевладельческую, в стиле английского торизма, газету «Русский мир», главным деятелем которой был известный консервативный публицист генерал Р. А. Фадеев. Ретроградный «Гражданин» князя Мещерского требовал, чтобы к реформам была «поставлена точка» и дворянству возвращена его руководящая роль: но в романах самого князя Мещерского петербургский большой свет был подвергнут жестокому осмеянию. В «Русском вестнике» в начале 70-х годов выдвигаются романисты Б. М. Маркевич и В. Г. Авсеенко и драматург Д. В. Аверкиев, рядом с изобличением нигилизма пытающиеся создать положительных героев, из среды представителей большого света и древнерусской жизни; В. Г. Авсеенко предпринял также критический поход против «петербургской» журналистики. Вне сферы воинствующей беллетристики «Русский вестник» дал две замечательные эпопеи из раскольничьей жизни Мельникова-Печерского: «В лесах» и «На горах», принадлежащие к самым увлекательным книгам русской литературы. К изображению этого же мира «древлего благочестия» и вообще к этнографической беллетристике переходит во второй половине 70-х годов недавний обличитель нигилизма — Лесков. Яркий талант, проявленный им здесь на почве вполне нейтральной, примиряет с ним публику, да и сам он мало-помалу отходит от прежних единомышленников и под конец жизни даже печатает в «Вестнике Европы» рассказ, высмеивающий клерикальное святошество. На поприще этнографической беллетристики в 70-х годах дебютировали также автор бьющих на внешние эффекты повестей и рассказов из среднеазиатской жизни Н. Н. Карамзин и талантливый беллетрист-путешественник Василий Немирович-Данченко. Значительное развитие получает в 70-х годах исторический роман. Отчасти это было результатом ложно понятого успеха «Войны и мира», где исторические рамки играют второстепенную роль, отчасти — удовлетворением вкуса тех неприхотливых слоев публики, которые еще только начинают читать и на первых порах больше всего ценят «занимательность». Вот почему из исторических романистов наибольший успех имел наименее удовлетворяющий литературным требованиям Всеволод Сергеевич Соловьев. Гораздо выше по художественным достоинствам исторические романы графа Е. В. Сальяса и Г. П. Данилевского, но и в них требования «занимательности» стоят на первом плане. К историческому роману перешел теперь и Д. Л. Мордовцев, до тех пор известный как историк народных движений и публицист.
Эпоха разброда и искания новых идеалов (восьмидесятые и девяностые годы). Эпоха, нами переживаемая и начинающаяся с восьмидесятых годов, еще не завершилась, и потому намечены могут быть только ее общие контуры. Никогда противодействие духу эпохи великих реформ не было так сильно, как в 80-х годах. Этому содействовало то обстоятельство, что численно вырос тот малокультурный слой общества, который Салтыков назвал «улицей». Отсюда небывалый успех мелкой и шовинистической прессы. В слоях культурных русский идеализм направляется на новый путь. Огромный успех имеет толстовское учение о непротивлении злу насилием. Утилитаризм и материализм еще больше, чем в 70-х годах, теряет приверженцев; на первый план под влиянием Л. Толстого выступает интерес к вопросам философски-религиозного характера. Появляется новая форма превращения в мужиков, без всякой протестующей подкладки. «Опрощиваются» теперь не с тем, чтобы влиять на народ, а для того, чтобы отряхнуть с собственных ног пыль цивилизации и зажить жизнью первобытной близости к природе. В литературе исчезает прежняя прямолинейность; партийные оттенки прогрессивного лагеря сглаживаются. Добровольно исчезают главные органы прежнего радикализма — «Отечественные записки» и «Дело». Из писателей, выступивших в 70-х годах, идеализаторы народа умолкают, чувствуя, что нет аудитории, сочувствие которой поддерживало бы их повышенное настроение. Появляющийся на литературном поприще А. П. Чехов чужд восторга и увлечения, но дарование его очень крупно и может многое дать русской литературе. Ослабление общественных стремлений создает почву, на которой опять возникает теория «чистого» искусства Выразителями этого настроения, кроме отрешающегося от прежнего направления Минского, являются несколько поэтов, получающих известность в 80-х годах. Талантливейший из них — К. М. Фофанов, в почти бессознательном творчестве которого перлы истинной поэзии перемешаны с огромным количеством не имеющих никакой цены рифмованных строк. Изящный судебный оратор и красиво оценивающий литературные явления критик С. А. Андреевский выступает с рядом стихотворений и поэм, в которых «красота и меланхолия» объявляется «единственно законной» областью поэзии. Чуждается также жизни князь Д. Н. Цертелев, как публицист, примыкающий к «Московским ведомостям». Интерес к беспечальному искусству создает теперь успех А. Н. Апухтину († в 1893), начавшему писать еще в шестидесятых годах, но затем замолкшему. Возобновляют также свою поэтическую деятельность осмеянные в шестидесятых годах К. К. Случевский и П. А. Кусков. Вне связи с общерусской жизнью выступает талантливый поэт еврейства С. Г. Фруг. В сфере беллетристики 1880 — е и 1890 — е гг. характеризуются появлением ряда писателей не лишенных таланта, чуждых тенденциозности, но не оставляющих в читателе определенного и яркого впечатления. Получает известность ряд женщин-писательниц — Ольга Шапир, М. В. Крестовская, А. С. Шабельская, Мердер (Северин), Бларамберг (Ардов), А. А. Виницкая, В. И. Дмитриева, Л. И. Микулич-Веселицкая. Вниманием читающей публики пользуются А. А. Тихонов-Луговой, брат его В. А. Тихонов, князь Голицын (Муравлин), Гарин (Н. Г. Михайловский), П. П. Гнедич, А. Бежецкий, Щеглов-Леонтьев, В. Л. Кин (Дедлов и др.). Особую группу составляют в 80-х и 90-х годах несколько публицистов (из «Русского вестника», «Русского обозрения», «Московских ведомостей» и «Нового времени»), которые в 70-х годах принимали активное участие в антигосударственной деятельности. Из них Ю. Н. Говоруха-Отрок (умер в 1896) обладал недюжинным критическим талантом, А. А. Дьяков-Незлобин (умер в 1895) — беллетристическим и фельетонным. Исключительно с точки зрения вновь усвоенных им идей рассматривает явления общественной жизни Л. Тихомиров. Одним из главных вдохновителей этой группы являлся беллетрист и публицист К. Н. Леонтьев (умер в 1891), мрачное византийство которого принимает по временам характер прямого изуверства. Гораздо большим беспристрастием отличается консервативный публицист, критик и романист К. Ф. Головин (псевдоним Орловский).
Если настроение семидесятых годов и слабеет, то многие остаются безусловно верными старым идеалам. Взамен «Отечественных записок» и «Дела» процветает «Русская мысль» (главный деятель — публицист и критик В. А. Гольцев), возникает «Северный вестник» А. М. Евреиновой; с начала 90-х годов преобразовывается «Русское богатство», постепенно занимающее такое же положение, как некогда «Отечественные записки». Во главе с Михайловским и Короленко здесь сосредоточивается все литературное течение 70-х годов. Из новых талантов «старого стиля» здесь выдвигается Л. Мельшин (псевдоним) — автор замечательных очерков «Мир отверженных» (личные наблюдения автора на каторге) и поэт, подписывающий свои стихотворения инициалами И. Я. Из старых журналов усиливающаяся реакция оттеняет стойкость «Вестника Европы». Сюда переселяется Салтыков после закрытия «Отечественных записок»; здесь же освободительные стремления русского общества приобретают замечательного союзника в лице даровитого философа и публициста, отчасти поэта — Владимира Соловьева, приобретают именно союзника, а не выразителя, потому что сам по себе Соловьев — человек метафизического миросозерцания. Сила ударов, которые он наносит рыцарям мрака и угнетения, в том отчасти и заключается, что он говорит от имени вполне ортодоксальных воззрений. Узкому национализму и стеснению свободы совести и слова он противопоставляет правильно понятое христианство. Один из самых блестящих полемистов наших, Соловьев нанес решительные удары теории представителя неославянофильства Николая Данилевского, который теорию богоизбранности русско-славянского мира пытался обосновать на объективно научных данных, а также В. В. Розанову, критику и публицисту безусловно талантливому и подчас даже глубокомысленному, но доходящему весьма часто до болезненно-странного обскурантизма и пифической темноты мышления. Из публицистов, борющихся против обскурантизма и человеконенавистничества во имя христианской морали, выдается еще сотрудник «Недели», союзник и почитатель Л. Толстого — М. О. Меньшиков.
В 90-х годах кризис, переживаемый старым демократизмом не только в России, но и в Европе, создает почву, на которой вырастает пустоцвет декадентского равнодушия к истине и презрение к самопожертвованию. Из иностранных писателей особенный успех имеет Ибсен с его пересмотром всего того, что демократический дух XIX в. признал за благо. В сфере теоретической мысли наибольший интерес возбуждает Ницше с его желанием «стать по ту сторону добра и зла» и создать религию обожающей себя личности. Проникают к нам и благерствующее французское декадентство, и символизм с их аффектированным презрением к нравственным задачам искусства и поклонением извращенности во всех ее видах. Все это ослабляет альтруистическое течение в самой чуткой части русского общества — учащейся молодежи. Это длится, однако, недолго. В литературе проповедь эгоизма и извращенных вкусов идет только от нескольких второстепенных дарований. Из них наибольшую известность приобретают образованный, но гонящийся за всякой новизной поэт, романист и критик Д. С. Мережковский; его жена — З. Н. Гиппиус-Мережковская, несомненный талант которой не дает ничего ценного в изысканной погоне за «новой красотой»; романист и поэт Федор Сологуб (псевдоним), талант которого принял болезненное направление; поэт К. Д. Бальмонт, больше всего, впрочем, известный как переводчик Шелли, Байрона, Гете. К «новому» течению примыкает яростное нападение мнимого «идеализма» (статья А. Волынского в изменившемся «Северном вестнике») на все созданное демократической русской мыслью. Это окончательно раскрывает глаза на «новое течение» и дискредитирует его в глазах людей, искренно прислушивающихся к каждому «новому слову». В середине 90-х годов возникает новое умственное течение, получающее название «марксизма» или «неомарксизма» и вступающее в борьбу с «народниками» 70-х годов и вообще со старым демократизмом. Русский марксизм (главные теоретики — П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановский, Бельтов) идет рука об руку с теорией экономического материализма, по которому важнейшим фактором истории являются исключительно экономические причины, борьба классов и интересов. Как ни смотреть на марксизм по существу, появление его показывает несомненно, что апатия, овладевавшая обществом под влиянием реакции 80-х годов и нашедшая крайнее выражение в индифферентизме и декадентстве, прошла. В форме художественной марксизм еще не успел проявиться, но марксисты не без основания гордятся свежим дарованием Максима Горького (псевдоним А. Пешкова), давшего ряд ярких картин из жизни городского пролетариата.
Новейший русский театр после Островского и Алексея Толстого дал только одно высокое явление — «Власть тьмы» Льва Толстого. А. В. Сухово-Кобылин не пошел дальше известной пьесы своей «Свадьба Кречинского» (1855), И. Е. Чернышев имел успех в затрагивавшей женский вопрос «Испорченной жизни» (1861), Николай Потехин — со своими сценическими пьесами «Злоба дня» и «Мертвая петля»; А. И. Пальм в «Старом барине» (1873) верно обрисовал избалованного, неприспособленного к требованиям новой трудовой жизни представителя барства сороковых годов; В. А. Крылов написал несколько интересных пьес, касающихся вопросов дня, но большая часть пьес, им написанных и переделанных с иностранных языков (больше 100), имеют цели исключительно сценические. Сценарическими достоинствами завоевали себе также успех В. А. Дьяченко, Л. Н. Антропов, П. П. Гнедич, Е. П. Карпов (пьесы из народной жизни), Невежин, Н. Я. Соловьев, князь А. И. Сумбатов, В. А. Тихонов, И. В. Шпажинский, И. Л. Щеглов-Леонтьев и др. В последнее время выделяются чисто литературными достоинствами вдумчивые пьесы Владимира Немировича-Данченко. Умно задуманные пьесы П. Д. Боборыкина мало сценичны. Историческая драма представлена приподнятыми пьесами Д. В. Аверкиева и Чаева.
Литература, посвященная систематической разработке истории новейшего периода, очень незначительна. Кроме популярной, более биографической, чем систематической «Истории новейшей русской литературы» А. М. Скабичевского (3 издание, Санкт-Петербург, 1897), можно указать только последние главы немецкого «Geschichte d. rus. Litteratur» А. А. Рейнгольдта (Лейпциг, 1886) и крайне бестолковую «Историю русской литературы» К. Петрова (8 издание, Санкт-Петербург, 1892). Для истории новейшего романа представляет интерес «Русский роман» К. Головина (Санкт-Петербург, 1897) и отчасти «Le roman russe» Мельхиора де Вогбе; для истории новейшей критики — IV часть «Истории русской критики» И. И. Иванова (Санкт-Петербург, 1900). С чрезвычайной осторожностью следует пользоваться тенденциозной книгой А. Л. Волынского: «Русские критики» (Санкт-Петербург, 1896). Для изучения отдельных писателей и литературных настроений обширный материал дают собрания сочинений Аполлона Григорьева, Анненкова, Дружинина, Добролюбова, Чернышевского, Писарева, Михайловского, Скабичевского, сборники статей Арсеньева, Протопопова, Буренина, Страхова, Николая Соловьева, «Русские писатели после Гоголя» Ореста Миллера (4 издание, 1890) и др. Ряд отдельных характеристик дает «Критико-биографический словарь» Венгерова, а также настоящий Словарь.